По-видимому, здесь мы нащупываем первое противоречие. Солдат, обозник, то есть наш последний разнесчастный слабак-горемыка, нужен обществу (государству), вернее его правите-лям, как несомненно реальная величина, но опутывают они его, помимо реальных физических пут, еще путами и цепями мнимыми - фантастическими, религиозно-патриотическими и прочими.
Желая выжать из него побольше и заплатить ему поменьше, они превозносят нашего обозника до небес, но не его, конкретного фурштадтского Жана, Пьера, Франсуа, а его, как жана, пьера, Франсуа с маленькой буквы и в то же время как нацию с буквы большой.
Итак, личная свобода нашего фурштадтца ограничена не только реальной слабостью, подчиненностью вышестоящему капралу, незащищенностью перед миром и обществом, а еще и мистическим нереальным страхом несуществующей угрозы, страхом перед остракизмом, отлученностью его, реального, от нереального целого (государства, сообщества и т. п.).
Но так ли страшно оказаться отлученным?
Страшно. Но опять-таки можно определить реальные четкие границы этого страха, то есть беспредельность привести к чему-то определенному.
Наш фурштадтец обладает самым минимумом прав, самым минимумом благ и в то же время несет на себе все общество. Во время войны он к тому же находится в непосредственной близости к врагу (то есть к смерти). Так страшно ли фурштадтцу исключение из ряда?
Да, страшно. Страшно, потому что фурштадтец связан со своей семьей и в случае его выхода из ряда (общества, группы и т. п.) - возмездие неминуемо и, если не настигнет самого обозника, то уж во всяком случае настигнет его семью. Но страх за семью - страх реальный, а всякое реальное имеет свои границы, как в пространстве, так и во времени. Не потому ли так часты среди фурштадтцев случаи дезертирства (или эмиграции, бегства в мирное время). Что такое дезертирство или бегство, как не попытка выбора, как не сравнение двух страхов, двух опасностей? Нисколько не оправдывая беглецов или дезертиров во всех без исключения случаях, я в данной работе просто рассматриваю самую возможность бегства как такового.
"Пролетариату нечего терять", - писал Маркс. Нашему фурштадтцу - тоже. Если поезд остановился или повернул не в ту сторону, то спрыгнуть с него легче всего зайцу, то есть безби-летному пассажиру. Он ничего не теряет и может найти себе другой поезд, который движется в нужном ему направлении. Человек, заплативший за билет, да еще первого класса (купейный или спальный), во всяком случае будет надеяться, что поезд, наконец, двинется или как-нибудь повернет на нужный путь и дойдет, куда было обещано. Обознику (или зайцу) никто ничего не обещал. Вернее, обещали, но что-то очень неконкретное, вечную славу, например. И поэтому покинуть состав ему легче, чем пассажиру спального вагона.
Фурштадтец почти всегда на нуле и поэтому ему легко сызнова начинать с нуля.
Но стоит ли брать крайние формы протеста, как-то: дезертирство, бегство и т. п.?
Ведь кроме этих крайних форм, есть еще формы промежуточные, как-то нерадивость, леность, разболтанность, филоничанье (то есть ничегонеделанье, итальянская забастовка). Чело-века убежавшего легко подвергнуть остракизму, легко наказать его или его семью. Человека нерадивого наказать труднее. Как вызвать сочувствие у последних знаков ряда, наказывая нерадивого соседа, если каждый видит, что сам наказыватель ни черта не делает, то есть тоже нерадив?!
Вполне допускаю, что мое соображение ненаучно, но мне кажется, что все исторические формации лопались не вследствие дезертирства или бегства низших рядов, а как раз из-за фило-ничания (ничегонеделанья), саботажа наших фурштадтцев. Равнодушие к своим обязанностям, то есть к производству, приводило к гибели всей формации, а точнее - к перестановке знаков во всем нашем ряду и к модернизации реальных и мистических пут и цепей.
Итак, мы замечаем, что как ни был угнетен наш обозник, в известном смысле, он был даже более свободен, чем знак, стоящий ближе к запятой. Отказаться что-либо делать для других куда проще, чем отказаться что-либо делать для себя. Поэтому в каждой новой формации должна была увеличиваться доля получаемого обозником от его труда продукта. То есть фурштадтец "богател" и несколько "освобождался", но поскольку его богатство и свобода увеличивались не в пространстве, а во времени, он их особенно ощущать не мог. Сравнивать ведь ему было не с чем! И ведь он по-прежнему оставался распоследним знаком в нашем ряду.
Правда, следует оговорить, что богатство не только относительно. Всякое улучшение условий бытия, даже если оно относительно ничтожно, чревато разного рода последствиями. Французы, которые в прошлом веке были отличными солдатами, в нашем столетии оказались ни на что не годны. Впрочем, это предвидел еще Толстой в своей великой эпопее.