У этого железного ежа или дракона были одни уязвимые пупыри — шапки и шлемы. Опуская на них уже немеющими руками двуручный шестопёр, Михайло упустил начало бегства наших. Подобно очагам брожения в медовом настое, оно заваривалось в скоплении посадских как бы случайным, неприметным перемещением, перераспределением предусмотрительных и простоватых между фронтальной и тыловой частями обороны, отслаиванием смелых от слабодушных, в то время как растерянные середнячки топтались между ними, вскипая пеной в затишных местах. Михайло спохватился, когда пена хлынула уже по внутренней лестнице, по выбоинам и вывалам в стене и стала растекаться между нею и внутренним рвом. Иные срывались, расшибали головы, ломали рёбра, но страх и вопли, перемежаемые выстрелами, приводили в чувство верней воды с уксусом. Уж очень близка вдруг оказалась смерть — на расстоянии копья... Как обычно в запалении боя, Михайло не замечал отдельных схваток и людей, видел перед собою лишь скопище опасного зверья — чем больше его погубишь, тем позже остальные загрызут тебя. И бегство виделось ему каким-то сплошняком, что называется — смитьем. А может, это впечатление рождается позже, из бессознательной памяти. Острым было чувство бессилия: не люди уходили со стены, а само её израненное прясло между Покровской и Свинусской башнями прогнулось под натиском железного зверья. Ещё мучительнее было увидеть польское знамя, вострепетавшее над Свинусскими воротами. Оно как будто мокрой тряпицей хлестануло по глазам, омыло их, и Михайло стал различать и выделять людей. Первым — венгерского знаменосца: поддерживая под руки, толкая под задницу, его едва не на руках тащили на раскат Покровской башни. Тяжёлым древком он загораживался от пуль и копий, словно заговорённый. Когда споткнулся, венгр в серебристом зерцале и шлеме с перьями, — кажется, сам Бекеш! — вырвал знамя из его рук и, ощериваясь от усилий, пошёл прямо на Михайлу. Несколько человек обогнали его, паля вслепую из коротких ручниц. Стрелец, стоявший рядом с Монастырёвым, в животном приступе ужаса опустил самопал: вдруг не убьют, захватят в плен? Михайло бросил шестопёр, схватил тяжёлый, мокрый от пота приклад, вдавил в плечо. Ощупью убедился, что колесцовый замок — на взводе. Он так сосредоточился на серебристом воеводе, что снова перестал видеть и слышать окружающее. Главное было — резко крутануть спусковой механизм, выбить искру... Бекеш сложился пополам — крупная пуля, с двух шагов пробив железную пластину, вдавила её в живот.
Знамя накрыло, ослепило сопровождавших, а задним было не пройти по обрушенному зубцу. Разрозненные выстрелы гремели в голове Михайлы, внезапно распухшей и наполнившейся мучительно-протяжным звоном. Окунувшись и вынырнув из чёрного облака, он близко увидел крупный, с овальными закраинами, щербатый кирпич, а себя ощутил на карачках, куда-то уползающего, ищущего света. В гудящей голове гнездилась одна угроза боли, темени было легко и влажно без железной шапки. Он едва различал людей, под мышки тащивших его к синему пролому. Обрубленное зрение сосредоточивалось на жизненно необходимом. До крохотного выступа и трещинки оно охватывало, исследовало спуск по тыловой стене, с надеждой ощупывало кучу земли, выбранную из внутреннего рва, а единственным словом, сползшим с коснеющего языка, было: «Сапоги!» Спасители сообразили, стянули сапоги, оставив грубошёрстные носки — цепляться за выступы. По шороху и скрипам догадался, что крепят верёвку для спуска. Не захотелось тратить силы для поворота головы. Сил было так мало, что он сперва прикидывал, а после тратил или приберегал. Ненужной была гримаса боли, совпавшая с первым залпом из города по занятой венграми Покровской башне. Она или залп разбудили, разворотили головную боль, и дальше она раскручивалась всё горячее и тошнее.
В сравнении с нею жжение в содранном боку казалось просто зудом. Ударившись о землю, Михайло не удержался: «Голова...» «Ещё бы, — весело ответили невидимые. — Пулей шапку выгнуло, кость крепче оказалась!» Монастырёв взбодрился и осторожно осмотрелся.