Михайло не столько слушал, сколько любовался ею. Убеждения Ксюши находили в нём очень слабый отклик. Слишком часто люди, а не бесы хотели убить его. И так неосторожно, жгуче было касание её руки, когда она пыталась внушить Михайле сокровенное и выстраданное, свой новый символ веры — и голоском нежным и звонким, и порывистыми простираниями рук, и умоляющим блеском очей. Словно ей невмоготу нести одной это знание, хотелось повязать им единственного человека, которому известно всё её прошлое, стало быть, самого близкого... Не инокиня сидела перед ним, а женщина, преодолевшая самое страшное своё несчастье, избывшая его страданием и покаянием, готовая жить дальше, то есть страдать и радоваться. Чему? Довольно ли ей причастности к извечной битве добра со злом, к божественной работе преодоления страданий? Михайло полагал, что — мало. Потому Ксюша так горячо убеждала его, сама устав от одиночества. Всякая женщина рано или поздно устаёт. И стены обители не оборонят от бабьей тоски. Мысль эта вызывала не одно сочувствие, но и какое-то лукавое довольство, сходное с тем, какое добрый человек испытывает при нищем, готовясь одарить его.
Ксюша убрала руку с одеяла. Заглянула в лицо — не смеётся ли он над её горячностью. Кажется, то, что прочла в затуманенных, неподвижных глазах, показалось опасней насмешки. Снова завесилась ресницами:
— Засиделась у вас. Как голова твоя?
— Дивно, рана пустячная, а не встать...
Михайло торопливо и многословно, лишь бы удержать её внимание, стал описывать своё необъяснимое бессилие, преувеличивая и боли, и ночные страхи, только подольше не угасал бы этот сочувственный свет. Она уходила. Медленно, сладко истаивала грусть, преобразуясь в ожидание нового прихода. В туманце памяти звучали её слова, не угасали серые очи, и тщательно, словно стихиры, отбирались свои слова — когда она придёт опять. Любовь — не обладание любимой, а постоянное, даже во сне не гаснущее счастье, вспыхивающее особенно горячо при пробуждении и ровно горящее весь разлучный день. Опасный возраст — пятая седьмица, первая роковая по астрологической науке; на неё пришлась истинная, единственная любовь Михайлы. То, что её предметом оказалась инокиня, не убивало недоступностью, а пробуждало озорную, бесовски-легкомысленную радость: чем выше девичья светёлка, тем слаще добраться до неё... Лишь бы жить. Теперь Михайло знал, зачем ему жить.
3
Филон Кмита с двумя тысячами конных выступил из Великих Лук в начале августа. Ему навстречу из Витебска двинулся Христофор Радзивилл, племянник Николая Юрьевича. После пятнадцатого августа к ним присоединился Гарабурда с шестью сотнями татар. Сделали днёвку в десяти вёрстах от Торопца.
В шатре у Радзивилла собрались Гарабурда, Кмита, Богдан Огинский, Гаврила Голубок, водивший казаков под Руссу, и татарский мурза Алимбек. Ближайшей задачей была борьба с отрядами московитов, громившими тылы королевской армии. Но у Филона Семёновича был сокровенный, головокружительный замысел, которым он во избежание насмешек не делился ни с усторожливым, стареющим Гарабурдой, ни с взрывчато-отважным, непостоянным Христофором. Будь на его месте дядя Николай, Филон Семёнович давно похвастал бы.
Путь сборного отряда лежал на север, в верховья Волги. Оттуда, по вестям, двигалось трёх-пятитысячное войско Петра Барятинского, составленное из отборных детей боярских государева полка. Куда их понесёт — на Луки, в Руссу или под Псков, предугадать нельзя. И гадать нечего, считал Гарабурда; довольно по-татарски распустить войну от Торопца до Ржева, русские сами остановятся, не оставят в тылу противника, тем более что в Старице сидит великий князь.
А Барятинский и должен охранять подступы к Старице, засев во Ржеве, соглашался Кмита. В самой Старице народу осталось, видимо, немного. Иван Васильевич становился предусмотрительным, когда касалось его безопасности. Единственная сносная дорога к Старице пролегала через Ржев. Занять её... Филон Семёнович не поделился конечным замыслом. До Ржева надо ещё добраться.
Радзивилл соглашался, что, если татары Гарабурды пожгут десяток сел и городков, Барятинскому станет не до обозов королевской армии. А всё решается под Псковом. Коли его не возьмут, без пользы кроволитие. Впрочем, неплохо захватить Барятинского в поле, показать ему рыцарскую науку.
Покуда толковали, фуражиры, обшаривая ближние деревни, захватили лазутчиков из Торопца. Сильно побитых привели в шатёр. Пытать их было уже не нужно, фуражиры озверели от постоянного опасения засад, рады были разрядиться, отбили сыну боярскому и боевому холопу всё, что можно. Утробы их даже горелки не принимали. Харкая кровью, сын боярский рассказал, что Торопецкий полк расположился в трёх вёрстах от литовского лагеря. В передовом отряде около тысячи, половина татар.