За столом меж тем обсуждали способы одоления Батория. Красноречиво разливался Джером Горсей, делавший вид, будто не огорчён потерей тысячи рублей, вырванной государем у возглавленной им, Еремеем, с этого года Московской компании. Умел Иван Васильевич тянуть с кого можно и нельзя. Своих вовсе не жалел: черносошный Север кроме обычных податей доплачивал то пару тысяч, то несколько сотен на каких-нибудь «наплавных казаков»; ругаясь шёпотом, отсчитывали излишнее и Соль-Вычегодская, и кирилловские старцы, и вконец оскудевшие помещики. Их даже на смотры не пускали, покуда не рассчитаются с казной. Что ж, больше денег — больше воинских людей, пороха и посошных мужиков. Задавим Обатуру не уменьем, а числом. Но при дворе царевича Ивана сегодня больше уповали не на деньги, а на слова. На мирное давление, какое только Папа да император способны оказать на короля.
В Прагу и Рим снаряжался скорый гонец Истома Шевригин. Наследник, усвоивший отцовскую привычку разъяснять очевидное, вещал: Папа не хочет полного поражения России, ибо османы у врат Италии яко волци... Император Рудольф[61]
не оставляет надежды стравить Россию с Портой. И обратить в новую смешанную веру — униатство. Поманить Папу возможностью открытия в Москве костёлов, по примеру кирхи в Немецкой слободе — он не меч, а омелы станет слать Обатуре. Перекроет денежный ручеёк, бьющий в Польшу из Франции и Империи. Папа — сила, не чета патриарху Константинопольскому. Надо пошире отворить воротца иноверцам, дать право креститься любым обычаем, тогда приобретём в «Италиях» таких союзников, что ни Батория, ни султана не убоимся!Что за беда, подхватывали ближние дворяне, коли в Москве, как в Минске, станут на одной площади костёл, кирха и синагога? Пусть обличают друг друга, православие только окрепнет. Важнее сохранить завоевания в Ливонии, возобновить торговлю через Нарву. Гибель нависла над делом всего царствования, а мы закоснелые догматы бережём.
— Иначе нас отбросят дальше, чем стоял прадед, основавший Иван-город[62]
, — воскликнул царевич.Лицо его, подбритое по-польски, так и сияло зорькой. Он был красив не по-отцовски, в его миловидности просвечивало почти девическое... Невместно было возражать ему. А следовало — с учётом всего, о чём донесут государю шпыни из слуг. К вопросам веры Иван Васильевич относился слишком ревниво. Афанасий Фёдорович один решился, возвысил голос — впрочем, скорее приглушил, как пыльные ковры в Бахчисарае гасили шарканье чувяков.
Сказано дальновидно, замурлыкал он. Догматы закоснели, а наши попы безграмотны. В закатных странах пасторы и ксёндзы изощряются в христианской диалектике, мы первопечатников изгоняем, дерзнувших восстановить «Апостол»[63]
. О, наша темнота!.. Но грех не помнить и другую правду: даже закоснелой верой отцов крепится оборона государства!Царевич не сразу сообразил, что его поправляют. Ещё немного, и обличат в подрыве русской военной мощи.
Почто Баторий пустил в страну иезуитов, продолжал Нагой. По дьявольскому завету — цель-де оправдывает средства — они совращают униатством православных Речи Посполитой. Сами хранят догматы, пьют чистое, а русских готовы опоить дурящей помесью, лишь бы ослабить перед польским влиянием. Чего же добьёмся мы, пустив к себе католиков, жидов и лютеран? Пошатнём неизощрённую, но крепкую веру народную. И что ему тогда, расшатанному, в ум войдёт? Израда!
Уязвлённый царевич, однако, понимал, что Афанасий Фёдорович кидает ему спасительное вервие. Он не обольщался относительно своих слуг. Всё же не мог смолчать:
— Так ли ты Истому Щевригина наставил?
— Уволь при иноземцах, государь... Истома не за милостью папской едет, а хитрые тавлеи[64]
расставлять.— Не обыграл бы он самого себя, — нашёлся Иван под общий облегчённый хохот.
Радостней всех смеялся Афанасий Фёдорович, боявшийся, как бы царевич не потерял лица, обрушившись на возражателя злобно и грубо, по-отцовски. А так последнее словцо, в меру острое, осталось за хозяином стола. Как, впрочем, и царапина обиды.