"Да, да, - думал он, поднимаясь на гору. - Ненадолго лягушке хвост!" Поднявшись, увидав среди пустых зеленых полей красные вокзальные постройки, он опять ухмыльнулся. Парламент, депутаты! Вчера воротился он из сада, где, по случаю праздника, была иллюминация, взвивались ракеты, а стражники играли "Тореадора" и "Возле речки, возле моста", "Матчиш" и "Тройку", вскрикивая среди галопа: "Эй, мила-и!" - вернулся и стал звонить у ворот своего подворья. Дергал, дергал гремящую проволоку - ни души. Ни души и крутом, тишина, сумерки, холодное зеленоватое небо на закате за площадью в конце улицы, над головой - тучи... Наконец, плетется кто-то за воротами, кряхтит. Гремит ключами и бормочет: - В отделку охромел...
- Отчего это? - спросил Кузьма.
- Лошадь убила, - ответил отворявший и, распахнув калитку, прибавил: Ну, теперь еще двое осталось.
- Это судейские, что ли?
- Судейские.
- А не знаешь, зачем суд приехал?
- Депутата судить... Говорят... реку хотел отравить.
- Депутата? Дурак, да разве депутаты этим занимаются?
- А чума их знает...
На окраине слободы, возле порога глиняной мазанки, стоял высокий старик в опорках. В руке у старика была длинная ореховая палка и, увидав проходящего, он поспешил притвориться гораздо более старым, чем был, - взял палку в обе руки, поднял плечи, сделал усталое, грустное лицо. Серый, холодный ветер, дувший с поля, трепал космы его серых волос. И Кузьма вспомнил отца, детство... "Русь, Русь! Куда мчишься ты?" - пришло ему в голову восклицание Гоголя. - "Русь, Русь!.. Ах, пустоболты, пропасти на вас нету! Вот это будет почище - "депутат хотел реку отравить"... Да, но с кого и взыскивать-то? Несчастный народ, прежде всего - несчастный!.. - "И на маленькие зеленые глаза Кузьмы навернулись слезы - внезапно, как это стало часто случаться с ним последнее время. Забрел он недавно в трактир Авдеича на Бабьем базаре. Вошел во двор, утопая по щиколку в грязи, и со двора поднялся во второй этаж по такой вонючей, насквозь сгнившей деревянной лестнице, что даже его, человека, видавшего виды, затошнило; с трудом отворил тяжелую, сальную дверь в клоках войлока, в рваных ветошках вместо обивки, с блоком из веревки и кирпича, - и ослеп от табачного дыма, оглох от звона посуды на стойке, от топота бегущих во все стороны половых и гнусавого крика граммофона. Затем прошел в дальнюю комнату, где народу было, меньше, сел за столик, спросил бутылку меду. Под ногами, на затоптанном и заплеванном полу - ломтики высосанного лимона, яичная скорлупа, окурки... А у стены напротив сидит длинный мужик в лаптях и блаженно улыбается, мотает лохматой головой, прислушаваясь к кричащему граммофону. На столике сотка водки, стаканчик, крендели. Но мужик не пьет, а только мотает головой, смотрит себе на лапти и вдруг, почувствовав ни себе взгляд Кузьмы, открывает радостные глаза, поднимает чудесное доброе лицо в рыжей вьющейся бороде. "Ну, залетел!" - восклицает он радостно и изумленно. И спешит добавить - в оправдание: "У меня, господин, брат тут служа... Брат родной...". И, сморгнув слезы, Кузьма стиснул зубы. У, анафемы, до чего затоптали, забили народ! "Залетел"! Это к Авдеичу-то! Да мало того: когда Кузьма поднялся и сказал: - "Ну, прощай!" - поспешно поднялся и мужик и от полноты счастливого сердца, с глубокой благодарностью и за роскошь обстановки, и за то, что поговорили с ним по-человечески, поспешно ответил: "Не прогневайтесь..."
В вагонах прежде разговаривали только о дождях и засухах, о том, что "цены на хлеб бог строит". Теперь у многих в руках шуршали газетные листы, а толк шел опять-таки о Думе, о свободах, отчуждении земель - никто и не замечал проливного дождя, шумевшего по крышам, хотя ехал народ все жадный до весенних дождей - хлеботорговцы, мужики, мещане с хуторов. Прошел молодой солдат с отрезанной ногой, в желтухе, с черными печальными глазами, ковыляя, стуча деревяшкой, снимая манджурскую папаху и, как нищий, крестясь при каждом подаянии. И поднялся шумный негодующий говор о правительстве, о министре Дурново и каком-то казенном овсе... Издеваясь, вспомнили то, чем прежде восхищались: как "Витя", чтобы напугать японцев в Портсмуте, приказывал свой чемоданы увязывать... Сидевший против Кузьмы молодой человек, стриженный бобриком, покраснел, заволновался и поспешил вмешаться:
- Позвольте, господа! Вот вы говорите - свобода... Вот я служу письмоводителем у податного инспектора и посылаю статейки в столичные газеты... Разве это его касается? Он уверяет, что он тоже за свободу, а между тем узнал, что я написал о ненормальной постановке нашего пожарного дела, призывает меня и говорит; "Если ты будешь, сукин сын, писать эти штуки, я тебе голову отмотаю!" Позвольте: если мои взгляды левее его...
- Взгляды? - альтом карлика вдруг крикнул сосед молодого человека, толстый скопец в сапогах бутылками, ручник Черняев, все время косивший на него свиными глазками. И, не дав ему опомниться, завопил!