В него опять плеснулись стыд и омерзение к себе: загубил, четверых человек дал изжарить, да еще сколько раненых, не посчитал — кинул их, как баранов, на эти ворота… Где Численко-«Ракита»? Убит?.. Всех хотел положить мордой в пол, как в притоне, на маневрах с условным противником… Положил?! Вон кого положил, посмотри!.. Знал же ведь: невозможно жалеть сразу всех — и своих, и чужих… Он почуял себя окруженным, засосанным плотоядной трясиной, чем-то липким, как мебельный лак или жидкий гудрон… А какая бы мерзость его затопила, если б он сделал все по науке и смотрел бы сейчас не на этих больших, а на маленьких, страшных в навсегдашней своей неподвижности, в неестественно ранней своей успокоенности — и еще ведь посмотрит: куда ему деться?.. И облился густой, жгучей жалостью, что вот та, у забора, последняя пуля котелок ему не расколола, сразу вырвав сознание, чувства, опростав от способности видеть и все понимать, от удушливой необходимости подымать и вести за собою людей, посылать их туда за забор, убивать и сами быть убитыми… Пускай вон другие, Хроленко, Лихно, доживут свои сроки в почете, на заслуженных пенсиях, дачах, не принюхиваясь к перемазанным огородной землицей ладоням, а он так не может.
Но Криницкий был жив, и его невредимое сильное тело и вполне устоявший рассудок неутомимо продолжали делать безотложное: отводить от промзоны «коробочки» с ранеными, выдвигать на их место другие, как живые щиты, запрашивать «Каштана» и «Березу», дирижировать танками и самоходками и привязывать их к новым точкам, вызывать санитаров и буксир для второй БМП, остановленной метрах в семидесяти от позорных ворот.
Остро пахло сгоревшей росой огнемета, сладкой гарью форсированных дизелей, дерущей горло и глаза бетонной пылью, а сквозь всю эту сложную, ядовито-настырную вонь — бесконечно знакомым Криницкому смоляным потом страха, молодого мужицкого тела, которое не хочет умереть.
Ополченцы уже не стреляли: куда? — над промзоной висело багрово подсвеченное непроглядное облако пыли, да и пламя большого огнеметного взрыва сожгло им глаза: тоже ведь потеряли своих. У Криницкого — трое убитых и девять трехсотых, половину которых товарищи судорожно, с возрастающей будто бы злобой и обидой на их безответность выкликали оттуда, куда те погружались, — может быть, из беспамятства только, а может…
А за длинной извилистой линией плоских холмов тяжело, с низким рокотом и железным журчанием траков, ворочались танки, словно стадо огромных зверей уминало целинную землю под лежку.
— Товарищ полковник! «Гора» вызывает! — Белобрысый Костенко, моргая белесыми, словно заиндевелыми на морозе ресницами, протянул ему ларингофон.
— Ты що, «Дуб», совсем с дуба рухнул?! — всверлился Криницкому в череп дорвавшийся голос Лихно. — Ты що творишь, коммандос?! Що, в Рэмбо на старости лет поиграть потянуло?! Или ты смерти ищешь?! — пронзила догадка Лихно, и голос его раскалился в презрении. — Так ти давай кулю тодi собi в голову, чого ти людей на забiй потягнув?! Давай вже один помирай! Ты будешь приказ выполнять?! Або пiд трибунал зразу пiдеш?! Не чую вiдповiдi, «Дуб»!
— Оперативные решения я оставляю за собой, — безнадежно всадил он в ответную.
— Вогню давай, вогню! Не буде вогню через десять хвилин — нарiкай на себе! Доиграешься, «Дуб»! Ще пошкодуеш, що живий!..
Криницкий бросил гарнитуру на броню. Все двигалось само, без его на то воли. «Булаты» с тонким подвизгом всползали на холмы, представившись Криницкому отсвечивающими мертвой синевой железными соборами, в которых служат смерти. «Гвоздики» задирали тяжелые стволы с резными набалдашниками дульных тормозов; наводчики были готовы приникнуть к резиновым оглазьям панорам и увидеть сквозь линзы, дальномерные шкалы и прицельные стрелки зеленый, все равно что подводный, словно снящийся город… Вот он, взгляд с точки зрения Бога, естествоиспытателя, смотрящего на жизнь бактерий в микроскоп, с отчуждающего расстояния и как будто бы свыше. Невозможно поверить, почувствовать, что за теми вон плитами и кирпичными кладками — жизнь, усаженные в ряд на полке плюшевые звери послушно дожидаются своих утащенных родителями в подполы хозяев. Невозможно представить — и стало быть, панораму встряхнет, беловатая метка вонзится в квадратно глазеющий короб, и у многоквартирного дома тотчас вырастет дымное ухо, великана, слона, расплывется, распустит ленивые грязные космы.
Криницкий поднялся на холм. Если б у сепаров имелось достаточно тяжелого и дальнобойного оружия, то они бы и сами могли укрепиться на этих холмах, отрыть тут окопы, ходы сообщений и постараться уберечь свой город от огня. На восточной окраине неба занимался белесой полоскою день… Небо вздрогнуло как от пореза. Там, откуда рычал и катил на Криницкого бочку Лихно, заревело, заныло, загукало. Нарастающий стонущий вой и буравящий свист придавил, пронизал Кумачов и сомкнулся с кипящей частухой разрывов на западе города, где лепились друг к другу кирпичные домики частного сектора, окружая автобусный парк, он же штаб террористов, и примыкая к средней школе № 3.