Весь пронизанный дрожью, Мизгирев привалился к стене, изработанно, опустошенно стек на пол. На него наступали, об него спотыкались, упирались слепыми руками в плечо или в темя, и Вадим благодарно принимал все тычки и пинки пробиравшихся в глубь «овощного» людей. Кто-то в изнеможении, стукнув об пол железом, опустился с ним рядом, и Вадим с обволокшей его изнутри теплотой ощутил эту плотную безымянно-безликую тяжесть, слыша, как подымается и опадает живот ополченца, все никак не могущего отдышаться от бега. И с другой стороны кто-то сел, обдавая Вадима острым запахом пыли, сернистого дыма и обильного кислого пота. Так и замерли трое… Никогда он не чуял такой радости неодиночества и такой благодарности людям, разве только в тот день своего кумачовского детства, когда вдруг провалился в зыбун на большом терриконе, погрузился по пояс, ощущая, как крепок засос плотоядной трясины, и железные пальцы двоих приведенных Вальком на подмогу
— Вот так вот, ребята, — сказал сквозь одышку один. — Мы думали, сможем в прицел их увидеть, а они нас как веником вымели. По народу они, по народу — по́верх наших голов! Эр-эс-зэ-о! Кассетными снарядами! Я служил на такой! Это, сука, «катюша» двадцать первого века! Они же ложатся, как уголь в рештак! Дождь, град, ураган… Витя, слышишь? Я ж мимо собственного дома пробегал — нет больше дома! Мои на Октябре, у «Юбиля» дом-башня, но так они и по Октябрьскому бьют!
— Господи Боже, сделай так, чтобы они пошли на нас ногами! — отозвался с несдержанным всхлипом второй, задрожав от бессильного бешенства. — Дай нам, Боже, до них дотянуться.
— А зачем им пешком, если можно катками? Дальше будут месить.
— Ну и что ж нам по норкам, как крысы, сидеть?! Пока весь Кумачов не сползет до земли? Надо же что-то делать, воевать надо, Коль!
— Это как ты себе представляешь? Вперед за Родину, за Сталина?
— Если б знал, так уже бы зубами их грыз! Выходить надо как-то из города! Прорывать их дугу! Ночью, днем, через шахту, через промку Октябрьскую, как угодно, хоть тушкой, хоть чучелом, червяками, кротами прорыться, но не дать им, паскудам, продолжать в том же духе! Рябовол, он там как, что-то думает?
— Когда ему думать — собрать бы нас всех. Завод ЖБИ раздолбали — ночная попытка прорыва. Вот там они сунулись, хотели нас теплыми взять… Спецназ, наверно, «альфовцы», у тех хоть понимание — по детям не работать. Какая-то есть еще… совесть, не совесть…
— Да все они фашики! Не вышло взять нахрапом — так тоже, видишь, начали долбать. Ну ничего, мы им еще дадим себя почувствовать.
Мизгирев ощутил исходящую от человека волну накаленной, глухой, цельной ненависти, и она отделила его от обоих бойцов, ото всех, кто гремел здесь оружием или просто дрожал от разрывов вверху, шевельнула его, вымывая из кучи людей, с которыми был срощен, казалось, как утробный. Они будут здесь воевать, продолжат, как Донбасс продолжит опускаться, по миллиметру сокращая высоту своих и так уже полутораметровых лав, и табунное это родство или просто невольное с ними соседство означают протяжный удушливый ужас и смерть.
Он почуял себя зараженным, как если б родной Кумачов был Чернобылем, где вместо радиации вот этот нескончаемый, вытягивающий жилы тошный свист. Ему стало тесно и тяжко, как если бы все эти люди были обвалившейся и зажавшей его, Мизгирева, породой, но вместе с тем как будто и смешно: чудовищных размеров колесо с налипшим на обод, как сор, Мизгиревым наконец-таки сделало полный свой оборот и вдавило его в ту же точку — в кумачовскую землю, в родовую его колею. Сначала хотел оторваться от этой породы, а потом изнывал от тоски разделенности: все казалось не он, а они настоящие тут. И вот на тебе, дали, вернули: хочешь жить вместе с ними — умирай как они.
— Слышь, друг, а ты кто? Чё-то я тебя не узнаю́, — как будто почуяв его, Мизгирева, отдельность, нажал плечом сидевший справа. — Это я с тобой, я Жлобу пер! Чуть не сдох, все кишки, думал, вылезут на хрен — это ж надо так раскабанеть! Досталось нам с тобою счастье, да? Вот и бросить нельзя, и тащить невозможно. Центнер, центнер, я тебе отвечаю! Раньше был вот такой, а жена раскормила… ты уж будь так любезен, не давай себя ранить или сразу тогда помирай.
— Жив? — спросил Мизгирев.
— Вроде этого. Дальше надо тащить, до больнички, а как? Шпарят вон без обеда и сна… Ну так кто ты, не понял, откуда? — шевельнул Мизгирева опять. — Одет не на войну, а чисто как на собственные похороны.
— А сам не знаю кто. Пленный с той стороны.
— Вот так да! Это где ж мы тебя захватили?
Ни один, ни другой не отпрянул от сознавшегося Мизгирева.