Лютов вдруг поднял руку и знаком приказал им присесть, замереть, сам тотчас приседая за кабельной катушкой. Петька вслушался в тишь, в пустоту впереди, и ему показалось, что там шуркнул гравий. Кто-то шел прямо к ним, словно и не таясь, и, вглядевшись, Петро различил зачерневшую на туманной площадке фигуру. Рука его беззвучно, как по маслу, оттянула рычаг — почти что инстинктивным, запомненным по армии движением, — но Лютов тотчас ухватил его за дуло, зыркнул бешеным взглядом. Застыли и ждали… К ним, к ним человек! В пальто! Без оружия! Бредет, как слепой. Выкидывает ноги, точно пьяный. Так с Изотовки многие шли, покидая руины домов…
Поравнялся с катушками, опаляя Петра своей близостью, и пружиной разжавшийся Лютов втащил в его нишу, ухватив за пищак, чтоб не пикнул. Человек не сипел и не дергался, повалился к ним в руки, как тряпичнонабитый, и как будто бы не потому, что схватили за горло железные пальцы, а ослаб много раньше, вот и шел-то сюда лишь затем, чтоб его наконец разлучили с сознанием. Тряханули его — засипел, руки-ноги пошли мелкой дрожью — не от страха, а как у намерзшегося человека. Он как будто бы даже немедля прижался к Петру, словно мигом поверив, что его не придушат сейчас — отогреют, ну а если придавят-таки, то опять же избавят от холода.
Петька с непонимающей жадностью всматривался в полуразмытое потемками лицо: чудной их пленный улыбался, вонзив косой, неуловимый взгляд куда-то в землю.
— Кто ты, кто?! — тряханули еще раз.
Человек, как собака на зов, благодарно скосил на Петра взгляд влюбляющихся, безбоязненных глаз и придушенно, в тон их допросному шепоту, хрипнул:
— А не знаю, не знаю! Сколько раз вам еще повторять?! Конь в пальто! — И до десен ощерился в какой-то идиотски-проказливой улыбке. В его горле забулькал безудержный смех.
— Вот же выловил, а? Ну и куда его теперь? — стравил сквозь зубы Лютов.
— Вы что?! Вы что-о-о?! — вцепился пленный хваткой утопающего в Петьку, оборвав свой клокочущий смех и зашныряв просящими глазами по их лицам. — Я один не могу! Не могу уже больше, не могу без людей! Я же имя забуду свое, я же сдохну тогда вообще! Возьмите с собой меня, а?! Я свой! Ну! Не видите?! Свой! Вы люди и я человек!.. Я к вам шел, сюда! Я свой, кумачовский, я с Блюхера! Шахтер я, сын шахтера, внук! Не верите?! А песню хотите спою? Когда мы идем после смены, степною дорогой дымя, дороже еще и милее… — запел он шепотом, но с возрастающим напором, с мольбою и надеждой природниться и продолжал уже с ожесточением: — Мы били врагов ненавистных, к прикладу припавши щекой…
— Не ори ты, шахтер! Придушу! — взмолился Петро, зажимая оскаленный рот идиота, из которого рвался уже не знакомый напев, а тягучий, корежащий вой. — Замолчи, я прошу тебя, падла! Как звать тебя? Откуда ты пришел?
— С «Марии-Глубокой». Там эти… Людей там убили, ребенка.
— Чего?! — дрогнул Петька нутром. — Какого ребенка? Откуда?
— Ну хватит! — обрезал их Лютов. — Валек, останься с этим. Сидите тут тихо. — И в проволочку микрофона: — Борода, Борода, мы на десять часов под тобой. Пригляди — мы выходим… Пошли!
И к цеху они от катушек бросок, крадутся опять вдоль стены, укрытые тенью глубокой. По правую руку — площадка. И башенный кран впереди — желтеют железные кости на фоне чернильного неба. И вот уж под краном они, с полсотни шагов остается. И знак опять Петьке: стоять! Присели, прижавшись к стене. Вдали все ворочался гром — за Изотовкой. А здесь тишина, как в морозном лесу… Затенькало вдруг в вышине — показалось? Нет, нет, давно ничего не мерещилось Лютову — чуял! Пошли по железным костям колебания. Гудели растревоженные частыми хапками перекладины. Аж сердце свело от охотничьего холодка. А вот и она, обезьяна, — на землю с незримых небес. Шуршанье шагов оглушительное. Фигура коренастая в штормовке. Вот это уж он, без обмана! Враг первый живой! На Лютова — Петька: ломаем?!. Трусцой наблюдатель — сам в руки идет!.. И тут вдруг такое, чего быть не может… везде может быть, но здесь. По-бабьи боец вдруг присел, и зад его круглый в потемках белеет.
— Приспичило, милая? — нашел-таки Лютов слова, и оба задохнулись с Петькой, как один: цепным кобелем вгрызся в горло, трепал их, валил навзничь смех, такой это был несусветный обман ожидания — ломать его, гнуть, ссыкуна, напружились оба уже…
И вскрик бабский: «Ой!» — овчаркой сорвался особый боец, да где там, на месте и рухнул, своими штанами стреноженный.
— Берем, берем, берем!
Рванули, загибаясь, не в силах продохнуть, а дальше совсем уж смешное: белеет огузком под ними, а в правой руке — пистолет! Попадают оба от смеха!..
Лютов руку — коленом, забрал пистолет, как из пальцев ребенка игрушку:
— Лежать, лежать — в штаны не захотела! Все!