Читаем Держаться за землю полностью

Дырка — край, стометровка на карачках в могилу, но всё лучше — эх, прав же Никифорыч, — чем «живых человеков рубить». Чем паскудное чувство беспомощности на-горах под обстрелом, когда хочется именно что червяком забуриться под землю. В дырке можно ворочаться, самому вырубая в породе куток для укрытия, самому подпирая рудстойками близкую, как крышка гроба, на соплях и молитве висящую кровлю, самому — до известных пределов — внедряясь в собственное будущее зубилом пневмомолотка или рогом убогой первобытной каелки — много медленнее и бескровнее, чем вторгался в него автоматным огнем и железным прикладом.

Рассадистый грохот разрыва как будто бы вышиб его из земли, вернул на поверхность, в действительность. Сразу следом за первым ударом потянулся привычный упаковочный шелест и свист, и покрытая оспой воронок промзона опять задрожала под железными молотами. Эхо хлестких разрывов заметалось по цеху, многократно усиленное высотой и простором. Буревые ударные волны прокатывались по земле, по кишкам теплотрасс и дренажных туннелей, пробирали кирпичные стены и толстые купоросные стекла, а потом наконец, переспев до чугунного звона, отшибали ему перепонки, доставали до самой души, требухи, проникали во все его мышцы и кости.

Все тело его резонировало, тряслось не от страха, который запаздывал, обогнанный новым фугасом, а просто под действием внешней приложенной силы — тряслось точно так же, как стены цехов, как земля под ногами, как кусок антрацита на вибрирующем решете. Он не чуял в себе никакой, даже самой ничтожной преграды для этого всепроникающего звука, что, сгустившись в пробойную силу, прошил кровлю цеха, как болванка, уроненная с крановщицких небес. Словно чья-то рука сорвала в ребрах Петьки стоп-кран, и, увидев вошедшую наискось в землю железку, он в уме, безголосо назвал всё одним русским матерным словом, выражавшим не страх, а одну неизбежность сужденного.

«Неужто смерть?» — подумал он с покорным изумлением, ненасытно, завистливо глядя на черный снаряд, на покрашенную в красный цвет булаву, на бетонную пыль и на солнечный свет, проникающий в цех отовсюду. «Я не хочу», — успел подумать с тем же изумлением, поскольку взрыва не было, все не было… и вот уж не было так долго, что в нем воскресло детское неверие в возможность умереть, с каким, как он знал, умерла его дочка и был ранен сын… и тут-то как раз наконец и ударило — по глазам, по башке, по всему костяку, размозжило в нем легкие, сердце, вколотило в звенящую, беспросветную темь, но при этом оставило Петьке прерывистую, паутинно-ничтожную связь с его телом.

Он не двигался, но еще чувствовал, не понимая, умирает ли или, наоборот, начинает дышать.

7

Увидел Ларку — вот Вальково счастье. И будто стоило того, чтоб пуля в ногу кусанула, осталась жечь, впиваться глубже с каждым новым движением. Над ним — ее горькое, злое лицо, как свет, как источник сознания. Оскал ее вечный чудной, полоска зубов между дышащих губ. Глаз нельзя от такого зверька оторвать. Прямо хочется, чтоб укусила. Глядит на него с таким омерзеньем и ненавистью, что уже никакого укола не надо — не умрешь, пока смотрит она на тебя.

Как на каталку перекинули, так овчаркой за ним и бежит, тоже катит его с вагонеточным грохотом по больничному белому штреку. И понятно, что долг, все такое, точно так же бежала бы и за любым, но все равно как будто за единственным, необходимым, жалким, как никто.

— Ну что ты лыбишься? — шипит, ответа как будто не знает.

— Так все, воскрес я, Ларка! Летаю! В раю!

— Сейчас спущу тебя — глаза в затылок влипнут… Взяли!

И точно, боль такая, словно винт какой до самой кости провернули. Еле-еле сдержался, чтобы не заорать.

— Идет тебе, Ларка… врачебная строгость.

— Да помолчи ты, ради бога! — И кольнула его шприцем в ляжку.

Тотчас следом за этим уколом вломились, затащили каталочный грохот в покой санитары, и операционная мигом превратилась в собачий питомник, не то прямо уже в живодерню — так пронзительно-звонко, с подвывом закричал новый раненый, с осторожностью поднятый и уложенный рядом с Вальком.

Валек повернул вправо голову, и немедленно вздрогнул, увидев желто-синий шеврон на соседской руке, и уже не со смутной тревогой за кого-то из раненных на Бурмаше своих, а со звериным любопытством перевел глаза повыше. И как будто бы снова занес автоматный приклад вот над этим кричащим бескровным лицом, над готовыми лопнуть в мольбе голубыми глазами. Это был тот боец… Их, ранивших друг друга, как будто бы нарочно уложили рядом, чтоб продолжить их мучить на глазах друг у друга, чтобы выковырять из обоих те кусочки металла, которыми они вслепую обменялись.

Уже нельзя было понять, красив или невзрачен, силен или хлипок молодой этот парень. Дожившие до операционного стола бойцы обеих армий становились одинаковыми, их обескровевшие лица — маленькими, детскими, как будто бы потаявшими до мольбы к единственной на свете, кто утешит, кто исцелит прикосновением всесильно-любящей руки, кто одним своим словом убьет твою смерть.

— Шелюгина, справитесь? — бросил Ларке один из вбежавших.

Перейти на страницу:

Похожие книги