— Очень даже справляемся. — И, увидев в его глазах непонимание, рассмеялась недобрым смешком: — Этот — наш, Игорек, а эти с ним рядом — укропы. На Октябре свои их бросили, а наши подобрали. Как ботинки с них срезали, так и лежат. Все наши девочки им отказались ноги мыть. Медицинскую помощь — пожалуйста, а ноги мыть — нет. Вообще-то положено: гигиена, уход… Уж так на нас Викыч орал: «Немедленно обмыть! Развели грязь в больнице», — а мы ни в какую. Вот «нет» ему, и все. Они нашу землю топтали, дома, а мы им что, за это ноги будем мыть? Мы от них как от раненых не отказываемся — мы ведь люди, но мы не святые. Не знаю, нормально ли это, Валек. У нас один и умер с грязными ногами. Но вот зачем они нас так? По больницы, по детям — зачем? Мы их тут лечим, а они по нам стреляют. Вот сейчас только что. Что, не знают, что это больница? Прицельно же бьют — даже мы понимаем. Это как? Смысл, цель? Истребить население? Как немцы хотели? Пустыню из Донбасса сделать, чтобы сланцевый газ добывать?
— Комбат наш, Лютов, говорит: хотят, чтоб мы быстрее город сдали. Ну вот вас пожалели, детей. Уйдем, мол, и обстрелы прекратятся.
— А мы им, значит, будем ноги мыть? — поперхнулась она. — Как это самое… своим освободителям?.. Ну а вы что? Уйдете?
— Военная тайна. Причем такая тайна, что и сами пока что не знаем, уйдем или нет. Слушай, Ларка, а тот доброволец со мной на соседнем столе — что он, как?
— А тоже с грязными ногами, — засмеялась она.
— С обеими ногами-то? — спросил он, весь закаменев, как будто бы впуская в свое мясо режущую сталь, услышав сперва капустный хруст тела, в которое входит наточенный нож, и немедленно следом равномерное хриплое шурканье вгрызающейся в кость ручной пилы.
— Час назад был с обеими вроде. А ты думал что? Собрали колено ему. Бегать не сможет, а ходить — может быть. У нас, Валек, и так бывает: у своих отрезаем, у чужих бережем. А что он тебе?
— Так это я его в колено-то! А он меня в упор и тоже не убил… Ларка! Я ж простил его! Там, на столе! Вот если бы всем людям стало больно, как ему, но только чтоб в одну секунду, одновременно… если б всех положили вот так на столы, то мы все бы друг друга простили. Тогда бы не было вот этого всего. Вся война бы закончилась разом.
— Ой, не знаю, Валек. Вот и так уже вроде особо не хочет никто — нахлебались, умылись, всё на собственной шкуре почувствовали. Каждый вроде бы думает: «Да зачем же я их убиваю, зачем умирать?», каждый хочет все бросить, упасть и не двигаться, а какая-то внешняя сила все равно всех толкает.
8
Никаких «лепестков» в Поганом овраге посеяно не было. Вернувшиеся по дренажному туннелю разведчики Кирьяна доложили, что пройти можно как по проспекту. Побитые кирпичной пылью «члены штаба» придавленно, глухо и немо сидели у длинного огрызка размолоченной стены.
Взорвавшимся внутри фугасом убило Виталю Хмелевского, косо срезав полчерепа, вырвав мозг, как бороздчатый чайный гриб из расколотой банки, и скатав обожженную кожу на лбу, словно стесанную бересту на березе. Размозжило упавшей стрелой ногу Славке Самылину и ранило еще троих шахтеров. А то, что огромным бревном обвалилось на Петьку, оказалось всего лишь давлением воздуха.
— Ну чего, сёдня в ночь? — шевельнул Лютов челюстью в речи. — Решили, чья первая смена?
За текущие сутки он потерял двоих убитыми и одиннадцать тяжелоранеными. Что у другого бы двухсотых и трехсотых было больше — может, вдвое, а может, и втрое — и что на протяжении двух километров насыпи легло не меньше двух десятков добровольцев, не означало ровным счетом ничего. Его и раньше не пьянила власть над десятками жизней, а теперь, после боя и трех дальнобойных обстрелов, застарело-знакомое знание о своей неспособности уберечь еще многих, тяжесть личной ответственности за людей, навалившись, раздавливали.
— Мы первая смена и есть, — ответил Никифорыч.
Воздух больше не вздрагивал ни вблизи, ни вдали, ни на севере, ни на закате, где многоярусно теснились, затирали друг друга, как плавучие глыбы в ледоход на заторе, подсвеченные понизу багровым лиловые и дымчатые облака. Струившийся в промоины причудливых громад закатный свет давно уж притух, разжидился и таял в сгущавшемся сумраке. Тишина утвердилась такая, что сделалось слышно не только щелчки наломанных реек в костре, но и слитный напор насекомой несмети, металлический звон свиристящих кузнечиков, даже будто бы шепот ракитной листвы в совершенном безветрии. От такой тишины уж отвыкли давно, шевельнуться боялись, вспугнуть, да еще измучились так, что и слово сказать тяжело. И, невидимые в непроглядной дали, вэсэушники, артиллерийские расчеты их, наводчики тоже, верно, вконец утомились посылать друг за другом и пачку и за пачкой снаряды в искалеченный город, перекатистым грохотом и скрежещущим воем утверждая в природе свое право на власть и убийство подобных себе.
— Спят усталые игрушки, пушки спят, «ураганы» и «гвоздики» ждут ребят, — затянул на известный мотив Предыбайло. — Нет, ребят, как хотите, не могу я понять их. Ведь одни колыбельные слушали…