Он знал, что на войне не видишь ничего, кроме того, что у тебя под самым носом происходит, прямо в эту минуту творится. Было гладко на бумаге, на салатовых картах, испещренных цветными гребенками, полукружьями, стрелками, ромбиками. Без твоего приказа делается то, чего ты хочешь, и невзирая на все крики «Стой! Назад!» непоправимо делается противоположное задуманному, а зачастую даже то, чего вообще не может быть. Никогда ничего невозможно предвидеть, сосчитать до конца, отделить от негаданных примесей, от коварства несметных случайностей. Прозрачный механизм идеи, бегущий в голове, становится на выходе железным и, само собой, ржавым, изношенным, ломким в самых важных своих сочленениях, обрастает живой, слабой плотью различных людей, неумелых, безопытных, глупых, нетвердых, полных страха и ярости, на ползучем ходу наворачивает на колеса непролазно-тягучую глину, подлетает на взгорках и ныряет в глубокие рытвины, зачерпывает дулами предательскую грязь и незаметно надрывает масляные шланги. Стихия магматическая, своевольная, война не подчиняется изгибам проложенного и промеренного русла, протачивает новые ходы, вилюжины, протоки, которых нет и не было на карте, и это на поверхности, а что же под землей?
Оттого-то вот и обращаются взгляды всех десяти или ста человек на единственного — своего командира, словно знает тот некую, рядовым недоступную тайну, наделен даром нюха, Провидения. Вот кто выведет, вот кто спасет. Столько в них доверяющей жадности, в этих глазах — как у маленького пацана, что глядит снизу вверх на отца, лишь в сыновних глазах и всесильного. И вся твоя тайна лишь в том, что ты знаешь об этой их вере в тебя и понимаешь, что наверняка обманешь каждого десятого, а то и каждого второго, но все равно обязан посылать их на это страшное разуверение и смерть.
Оттого и возносится к небу столько истовых и затаенных солдатских прошений, оттого-то и ищется там, в вышней пустоши, кто-то, состоящий из звезд, облаков и сияющей голубизны, оттого и сжимаются в кулаках амулеты: и нательные крестики, и пришитые к сальным шнуркам материнские списки молитв, и просверленные патроны, и расплющенные пули, прошедшие на палец левее головы и выше сердца, и волшебные камушки, и кабаньи клыки, и едва не мешочки с щепотью родимой земли и толчеными лапками жаб и летучих мышей. Но смерть на его длинной памяти всегда равномерно махала косой, срезая и тех, кто молился, и тех, кто не верил; безупречно налаженные, с ароматной приманкой капканы то и дело хватали зубами хохочущую пустоту и матерые звери подрывались на минах, тосковавших по крови с позапрошлой войны.
Вот и было заведомо жалко своих небывалых подземных бойцов, их зубовного скрежета, пота, многодневных ползучих усилий, жалко так же, как тех легендарных надрессированных-подрывников с их будто бы всепонимающими умными глазами.
Лютов встал у бойницы в заборе, закурил, по привычке упрятал огонек в кулаке, смотрел в зияющую темнотою степь, над которой взлетали ракеты, и с усмешкою думал, как выглядит кумачовское «все» с точки зрения Бога. Сорок пять тысяч жизней в отпечатке огромной рифленой подошвы — или сколько осталось людей после долгой утечки всех, кто мог и хотел убежать? До войны пересыпанный лягушачьей икрой фонарей, хорошо различимых в ночи с самолетных небес, отпечаток теперь был затоплен густой чернотой, которая казалась бы и вовсе нежилой, когда бы не рдевшие угли пожаров. И если б можно было сверху навести на Кумачов сверхчуткий тепловизор, то стало бы видно остывшие, трупно синеющие городские окраины с огневыми вкраплениями ополченских позиций, а по центру, в надежной, не разбитой еще сердцевине, окольцованный и пожираемый трупным наплывом неподатливый желто-оранжевый сгусток тепла с истонченными щупальцами и размытыми протуберанцами жара, бледноватый, сомнительный, потому что великое множество жителей схоронились в подвалах и дрожат под землей.
День приходил, и солнце обнажало курящиеся пылью, замутненные дымами жилые массивы с крестами проспектов и ветками улиц, обглоданные взрывами панельные коробки, гряды устоявших, вереницы нетронутых, скрывающих свои ячеистые внутренности за бетонными и силикатными плитами, пробеленными или промазанными допотопным гудроном на стыках.
На севере от города — палаточное стойбище чужих, двух тысяч солдат ВСУ; в изрезанном вилюжинами балок, уже зазеленевшем ковыльном беспределье рокочут и ворочают их железные стада, с пережевывающим хрустом и скрежетом подбираются к городу, то и дело выплевывая огневые шары из коленчатых пушек, огневыми зубилами скалывая, пробивая бетонные плиты опорных домов, прорубая широкую просеку к центру. Там ребятам Егора приходится тяжко, и оттуда струится в больницу самый крупный и быстрый кровяной ручеек.