Перед самым забором рвануло, и опять затянули свою нестерпимо протяжную песню осколки, и по правую руку кто-то тонко, по-заячьи вскрикнул, повалился, забился, корябая землю ногами, а еще через миг заорал, показалось, уже и ликующе, как Олежка, когда он, Богун, защекочивал сына до чистого поросячьего визга, до внезапного страха: вдруг родное сердчишко от восторга сейчас разорвется?.. Так и этот кричал — словно лишь для того, чтоб уверить себя самого, что живой; крик служил ему щупом: есть рука! есть нога! ничего не оторвано! И уже ликовал в колотьбе, слыша, что он сильней, больше боли…
Богун матюгнулся и кинулся к угольной куче, взбежал по покатому склону, с усилием вонзая носки ботинок в штыб, и, мгновенно упав на живот, приложился к ночному биноклю. В правом верхнем углу побежали зеленые цифры, и в подводной ночной не-прогляди, словно из батискафа, скафандра, увидел шевелящиеся, точно водоросли, зеленоватые туманные фигурки — сгусткообразных человечков, перебегающих по насыпи и пропадающих за ней.
Мертвея от стужи, ждал нового воя и визга, но будто и впрямь погрузился под воду — «самовары» замолкли так наглухо, словно у ополченцев закончились мины… Включил передачу, чтоб криком прорезать своим остолопам глаза, поставить им руку, прицел — взорваться ответным настильным огнем, но тут непроглядная темень ка-ак лопнула, вскипела, запузырилась десятками огней, продернулась изжелта-красными трассами, секущими землю, бетонный забор… «Вьить-вьить! Цьють-ють-ють!» — певучая очередь вгрызлась в защелкавший уголь под ним — рванул свое грузное тело в слепой перекат, свалился до земли, вскочил, заорал в микрофон:
— Огонь! Огонь! Работаем по вспышкам!
Но его запоздавшая на секунду команда никому уж была не нужна — все взорвалось и вспыхнуло само… для ободрения себя хлопьята заорали, упоенно хлеща в темноту изо всех своих гнезд и бойниц и находя спасение от страха во всеобщем грохоте и оре, забивая своими стрельбою и криком чужую пальбу, отгоняя огнем этот лай, этот бешеный хохот чужих, как первобытные охотники невидимых во мраке, обложивших ночную стоянку зверей.
Богун подбежал к свободной бойнице и, вскинув невесомый, как пушинка, автомат, заработал короткими очередями по скачущим огненным жалам. Тьма кишела визгучими розоватыми метками, трассы скрещивались, расходились, сшибались, разлетались колючими брызгами, исчезали во тьме, словно слишком глубокой и плотной, чтоб ее пропороть, погасали, прижавшись к земле… чертили по бетонным плитам борозды, непрерывно нашаривая в монолитном заборе заветные лунки и щелки, чтобы, с визгом ворвавшись вовнутрь, кусануть, разорвать, прострочить. Сотни пуль рикошетили, тюкали, порскали, прошивали пространство шириной метров в сто. Там, вот в этих ста метрах, клокотали, роились ореолы чужих автоматов, огневые еловые лапы врастопыр хороводились вкруг пулеметных стволов, и Богун еле-еле успевал их выцеливать, прибивать, затыкать… кучно били, жуки полосатые, метко, заставляя его то и дело отпрядывать от своей амбразуры, прижиматься к бетонной плите.
Кто-то дал три ракеты, и полоску земли, отчуждения наконец-таки залил ослепительный мертвенный свет: каждый камушек, каждую былку стало видно на белой земле, — и Богун заорал:
— Жека! Жека! Прямо стовп, злiва група! Безперервним! Коси iх! Не давай iм пiдняти голiв!.. Мирный! Мирный! Вправо пять — чагарник! Пулемет!
Мигавшие, как сварка, висячие лампады рассыпались на искры и погасли — остались только бешено сверкающие жала вдоль по насыпи, но Богун все орал, словно мог и во тьме видеть больше, чем все остальные, и могучий его бычий рев и горячая близость его коренастого, сильного тела успокаивали Порывая, подымая в нем радостную благодарность комбату и надежду на то, что Богун никуда не сорвется, не покинет его.
Вернулся страх, испытанный им накануне, когда они сами бежали вдоль насыпи к городу, слыша лающий хохот ополченческих «утесов», и он видел, как пули размером с человеческий палец выбивают парней рядом с ним, выдирая из рук или ног кровяные шматки, со змеиным шипеньем вонзаясь в щебенку и глину чуть левей, чуть правей от него, норовя размозжить, оторвать ему ноги, сковырнуть его, срезать, смести с этой страшно-чужой, бесприютной земли, если он не желает уйти с нее сам, подобру-поздорову… видел, как пацанов, вероятней всего уже мертвых, очередями разрывных толкает, ворошит, передвигает, чуть ли не перекатывает по земле, словно струи какой-то неистовой поливальной машины убирают весь мусор с дороги, размывают завал…
Пережитый им страх заставлял его жаться к комбату, обращаться к тому осязанием, мыслями, слухом, даже скашивать взгляд от прицела, проверяя, а здесь ли Богун… Сначала он тоже орал во всю силу, а теперь, подсогревшись общим криком и грохотом, чувством слитности с каждым своим, вырастая, прочнея, оттого что поблизости никого не убило, молча бил по клокочущим вспышкам, по теням и фигурам в трепещущем свете ракет, по указкам комбата, которых он ждал, как хлопка по плечу: «Я с тобой!»