— А коли Алексей, — спохватилась Марья, недослушав — Тоже не похвалит. Слугу царицы порешили. Ой, господи!
— Тихо ты! — и Авраам притопнул. — Не суйся прежде времени! Кто порешил, тот скажет. Не нам с тобой… На дыбе заговорит, как начнут ломать. Молчи пока! Слышишь?
— Федьку окаянного на дыбу, — отозвалась княгиня и хрустнула пальцами.
— Экой порох! Плесну вот…
Навалился на стол, приподнял кувшин с квасом — узкогорлый, татарский, — покачал над столом, сердясь притворно.
— Враг в доме, Абрам Федорыч.
Будь он холоп, Губастов, — забила бы его, заперла бы в штрафной избе, заморила. Вольный он, вольный, наглая образина… Не Федька ныне, а Федор Андреевич. Вишь как! Сам дьявол надоумил супруга дать ему свободу да поставить управляющим. Обидеть не смей, прогнать не смей! Шныряет везде глазищами…
— Довольно, Федор Андреич, — бормотала княгиня, сплетая пальцы. — Нагулялся на воле…
— Право, окачу!
Лопухин замахнулся кувшином, и голос его окреп, отяжелел, ибо хруст пальцев был ему несносен.
— А с деревнями-то, батюшка… Враз настрочит князю, ирод губастый. Да не по-нашему…
— Черт их унесет, что ли, деревни! — рассердился Лопухин. — Обожди, говорю! Торопыга разбежался, да в яму… Без меня ничего не делай! Себя накажешь, поняла ты?
— Ты-то не выдашь меня?
Боярин встал.
— Уж коли так… Мне не веришь? Тогда я тут не нужен. Вовсе не нужен.
Уйдет, бросит одну… И пускай… Наконец выпала оказия избавиться от губастого, от соглядатая. Отправить его на дыбу, потом кончить с деревнями. У дочери не отнимут, поди…
Но Лопухин высился громадой, и взгляд его давил на плечи, пригибал к земле. А за ним — почудилось, возникло старое боярство, надвинулось молча, осуждающе.
— Прости, милостивец, — выговорила, запинаясь. — Дура я… Прости неразумные мои речи…
14
Губастов возвращался в Москву невеселый. Ладья плыла по реке медленно, Белокаменная пропадала в дымке, только маковки виднелись, висели гроздьями, рдели под солнцем. Век бы ехать, все равно куда…
Жара густая, парная — быть грозе. Рубаха взмокла от пота. Федор снял ее, положил под голову. Постелью ему служит сено, копна сена для княжеских коров, коих ныне пасти в городе негде — пустырей вокруг дома не стало, все застроено.
Авось княгиня у Троицы-Сергия, у архиерея своего. Хорошо бы… При ней в Москве не жизнь. Хоть золото набей в сарай — не угодишь ее светлости.
Давеча привязалась — молоко не годится, полынью отдает. Плевалась, чашку шмякнула об стену. Откуда полынь? То трава степная. Коровы едят сено подмосковное, сладкое.
Федор ухватил пучок травинок, приблизил к лицу. Где она — полынь? По листку ползла козявка, выросла, превратилась в чудище. С хоботом. Подобно слону. Глаза слипались.
Ведал бы азовец, какая участь готовится ему в куракинском доме, — не задремал бы. Может, не стал бы ждать конца пути, толчка о пристань. Приказал бы остановить, сошел бы на берег, скрылся бы в лесу, под ласковым, зеленым кровом.
Река извилиста, то притянет к Москве, то отступит. А в город войдя, задержались — вереница судов впереди, с сеном, с ягодами, с тесом и с живым грузом, мычащим, блеющим. С одного струга собачий лай — свора целая томится в тесной загородке, жалуется.
Вдруг нечаянность — дома князь-боярин… Идучи к воротам, Федор всматривался, нет ли в чем перемены. Какого искал признака — сам не знал. Да нет, пустое — хозяин в Голландии, скоро прибыть не обещает.
А княгиня у себя. Без слов ясно — по виду дворового, открывшего ворота.
При ней все ходят виноватые. Во всем виноватые, без вины. И Федора тотчас охватила всеобщая сия виновность. Однако он был, против обычного, принят благосклонно. Княгиня кивала, слушая отчет, и ни разу не прервала.
Положим, косовица удачная, дожди поутихли, трава высокая. Все же дивно… Оторвавшись от записей, Федор увидел руки княгини, лежавшие на наборной поверхности стола.
Набор искусный, сделан в Немецкой слободе. Из всего нового, внесенного в палаты князем-боярином, княгиня одобрила лишь эту мебель и поставила в угловой светлице, назвав ее своим кабинетом. На столе кудрявились деревья, и распускались на них разные цветы — красные, зеленые, синие, и по мураве бродили олени.
Руки княгини — белые, длинные, тощие — двигались по благолепному художеству неспокойно, ногти царапали, словно силились нащупать щель, вырвать лепесток или белое копытце оленя.
Злые были руки и запомнились Федору, хотя отпустила его княгиня без попрека.
— Ступай! — сказала. — Жена скучает, поди.
Управляющий с супругою бездетны. Она его винит — наше, мол, поповское семя плодовитое. Ты порочный, тебя галанцы обкурили, опоили. Оттого с женой несогласие. Попрекает она и тем, что не радеет о прибытке, как другие управители в именьях, — те вон кубышки набивают ефимками, торговлю в Москве заводят, через доверенных людей. Попова дочь завидущая.
— Не за вора ты вышла, — отбивается Федор. — За честного воина.
— Навоевал много. Целковый на цепке — вся цена тебе, стратигу.
— Этого ты не касайся, — взрывается Федор. — Не трожь поганым своим языком.
Из всех передряг вынес он заветный целковый, царскую награду за азовское сидение.