Вошел и поперхнулся — духовитый, пряный пар обволок его густо, точно на банной полке. Тонули в благоухании шелка и самоцветы, кафтанишки кавалеров — модные, до пояса. И пироги на прилавке, горы конфет, цветы в посудинах стеклянных — красных, зеленых, синих.
Шагнул к слуге, чтобы спросить, где сидит синьора Рота, когда послышалось:
— Принчипе, принчипе!
Двинулся, как слепой, задевая за стулья, толкая слуг с подносами.
— Принчипе!
Синьора в рыжей накидке, тощая, мосластая. Прикрывшись веером, кажет верхние зубы. Рядом с ней махонькая старушка. Согнута дугой, а глаза — светлячки.
— При-инчипе, при-инчипе, — раздается из уст синьоры и словно со всех сторон. О чем она? Насилу понял: предлагает место, спрашивает, какую чоколату любят московские бояре, чистую или подсахаренную?
Сказал, что бояре вовсе ее не пьют. Дотронулся до чашки с мутным кипятком, обжегся, начал дуть. Брызнуло на скатерть.
Нравится ли принчипе чоколата? Не скучает ли в Венеции? Весна неудачная, холодная. Впрочем, московиты не зябнут, они голые бросаются в снег, не так ли? Старушка ласково кивает. А синьора Рота, не дождавшись ответа от Бориса, воскликнула:
— Голые! О, мадонна!
И любопытна же! Здравствуют ли у принчипе родители, есть ли братья и сестры? Только жену забыла. На верхней губе синьоры шевелятся черные волоски, редкие, колкие.
— Ты слышишь, Эльвира? Принчипе сирота. Бедный принчипе, о, бедный!
— Бедный, — вторит старушка.
Мосластая опять зачастила. Где у принчипе палаццо, где земля, что растет? Борис звука не успел произнести — она за него говорит. Палаццо дивное-предивное, иного и быть не может у принчипе. Разве не так? Вот апельсинов нет, апельсины от холода гибнут. В Московии почти всегда снег, не так ли?
Дался ей снег…
За столом уже четверо, откуда ни возьмись — еще женская особа. На лице, белом от пудры, мушка. Волосы все кверху зачесаны, острой маковкой.
— Слушайте, слушайте! — возглашает мосластая. — Принчипе Куракин рассказывает о Московии. У него там палаццо, огромный, богатейший палаццо.
Борис усмехнулся. Чем не дворец! Бревенчатый, пакля из пазов лохматится. Только низ выложен кирпичом. Потолок в столовой палате так и высвечивает пустой, — никак не соберется принчипе нанять живописца, чтобы изобразил ходы небесных светил, как в отчих хоромах. А уж богатство… Деревни обезлюдели, поля чертополохом зарастают.
Все это выложить — слов не сыскать, да и ни к чему. Никого тут не касается, как распорядилась бабка Ульяна, какой имела резон обделить младшего внука.
— У нас нет таких палаццо, как у вас, — сказал Борис.
Наконец перешли к делу. Синьора готова уступить ему комнату. Принчипе скромен, непохож на нынешних дерзких, невоздержанных молодых людей.
Тут Борис узнал: покойный муж синьоры тридцать лет служил у герцога Пармского и получил от него дворянство, но на другой же день умер. Нужная бумага, составленная по всей форме, увы, не имеет подписи. Поэтому она, синьора Рота, не вправе украсить свой дом гербом, но он у нее в сердце.
Обе подруги согласно подтвердили:
— В сердце, в сердце. Принчипе не пожалеет. О, он нашел мать, несчастный сирота!
Перебрались в воскресенье. Не хотелось Борису, ох как не хотелось брать с собой Глушкова. Вмешался Толстой, напомнил царский указ. Солдату жить одному, без присмотра, без персоны старшей никоим образом нельзя.
Гондола ткнулась носом в лестницу старого облупившегося здания. Одно название — палаццо. Ступени выедены, ставни серые, выцвели. Служанка отперла постояльцам камору — узкую, вроде траншемента. В окно доносился собачий визг с пустыря Сан-Поло, где по праздникам травят псами быков.
11
Гваскониев караван переправился через Днепр, затарахтел по владениям Речи Посполитой. Хозяина укачивало. Очнется на ухабе, клянет тряску, дорожную пыль, приказывает взбить подушки да повыше. Федька и Дженнаро умаялись, понукаемые хворым, всегда недовольным стариком.
Оба спят при нем, спят по очереди в длинном, точно гроб, возке. Наполетанец, ложась, упрашивает своего святого тезку:
— Оборони, сан Дженнаро, от разбойников, позаботься, сан Дженнаро, чтобы наши лошади не заболели, чтобы ничего не поломалось, чтобы мы не провалились в яму или в реку…
Хозяину причитания надоедали. Укладывая под подушкой пистолю, ворчал:
— Нападут разбойники — будите!
Дженнаро ужасался — накличет ведь! Безбожник, насмешник, как все флорентинцы… И опять призывал небесного патрона, шепотом:
— Прости, сан Дженнаро, синьора Гваскони! Усмири его неразумный язык!
Голова Гваскони скатывается к окну. В возке душно, старик хватает воздух ртом, храпит, чавкает. Когда Дженнаро спит, Федор сидит рядом с постелью хозяина, сжимает коленями мушкет. За окном плывут, ныряют холмы, перелески, хаты. Влетают — чудится осоловевшему Федору — прямо в рот хозяину.
Сторона чужая, а все знакомо. Везде человек рождается либо мужиком, либо господином. Мужиком чаще, вот что худо. А хоромы здесь позатейливее, чем на Руси. Стекла цветные, медь фигурная. Пан, который побогаче, обносит именье свое крепостной стеной, держит войско.