Когда он поднял взгляд, Мора сидел, наклонившись к нему: на этот раз я заметил, что он очень бледен, под глазами глубокие синеватые круги, а на лице странная грусть. Я содрогнулся. Если его слова о писательском одиночестве показались мне чем-то вроде заученного введения, предлагаемого любому посетителю в качестве некоей защиты от вторжения незнакомца, то когда он произнес слово «смерть», на короткое время, напротив, возникло ощущение исповедальности, особенно после того, как он упомянул об идеальном образе автора, создаваемом другими. И уже без двусмысленности, с поразительной ясностью я осознал: смерть уже совсем близко. Он вспомнил, что его приятель-редактор что-то говорил ему об этом. Испугавшись, он спросил, был ли писатель все еще болен. Ипполит Мора придвигался все ближе, пока не достал до подноса, и принялся разливать чай.
— Добавьте сахара по вкусу. Я пью без сахара. Это зеленый чай, довольно хороший, насыщенный и крепкий.
Он отпил, сделав медленный глоток.
— Это подарок, который мне через Ли периодически передает японский атташе по культуре.
Гость положил себе две ложечки сахара и тоже сделал медленный глоток.
— Да, я болен.
Время от времени, в последние дни все чаще, его дряхлеющее тело подавало ему знаки о приближающемся конце. Пусть она меня поторопит и завершит все не законченное мною. Моя жизнь подходит к концу, вернее, завершает свой цикл. Поскольку временные квоты оказались короче, я гуляю только на балконе, хожу по дому и никого не принимаю. За долгие месяцы вы — единственный человек, которого я принял. Он снова отпил из чашки и поставил ее на поднос. За все оставшееся время нашего разговора он так ее больше и не взял.
— Как жаль вина. Его уже теперь никогда не будет, — воскликнул он без эмоций.
Гость вспомнил слова Анны Моралес относительно склонности писателя к классицизму и ясности. Жертва какой-то особой привычки к подражанию, являющейся одной из скрытых пружин, свойственных его природе, он тоже больше не прикоснулся к ароматному, с насыщенным вкусом чаю. Оба погрузились в молчание, ничего не предпринимая.
— Вы сейчас что-то пишете? — спросил я спустя какое-то время, хватаясь за последнюю ниточку.
Я не очень воодушевил его вопросом. Присутствие писателя, которым я так восхищался, точнее, его отсутствие, незаметные движения его тела, скрип пружин, нога, трущаяся об обивку дивана, — эти мелкие движения и звуки из темного места, в котором он отдыхал, его загадочная манера присутствовать, не присутствуя, препятствовали любому проявлению горячности в рассуждениях. Я произнес несколько банальных фраз. Хотя я не настаивал на развитии темы его болезни, мысленно, с постыдной беспринципностью, я развернул и начал составлять другую, возможно последнюю, главу моего исследования. Он подумал, что существовала разница между восхищением и любовью. Если бы смерть Моры наступила раньше, чем он предполагал, для него это было бы невосполнимой потерей. И невыносимым страданием?
После обнаружения конверта возникло еще кое-что, что мешало ему говорить, — он не знал, прочел ли писатель его критику и каково было его мнение относительно мыслей, высказанных в статье. Может, уже пришло время спросить его об этом? И тут случилось непредвиденное для обоих: сам Мора заговорил на эту тему.
— Как вам мой последний роман? — спросил он спокойным, ровным голосом, даже с легкой холодностью, или, вероятно, ожидая, что ничего нового он не услышит.