— Мы больше никогда не встречались и не слышали голоса друг друга.
Внимая повествованию, гость хотел бы что-то набросать на бумаге, записать, запечатлеть этот единственный миг, боясь, что он больше не повторится… Это был зачаток его главы о таинственных отношениях между этими двумя необыкновенными людьми, и, кроме диктофона, который писатель запретил ему использовать, он больше ничего с собой не принес. Ему на память пришли «Разговоры с Гёте», просто как сравнительная метафора: к счастью для обоих, он не был Эккерманом
[13], а Мора не был Гёте. В этом и состояло отличие: воодушевленный Эккерман, беседуя и слушая, упражнялся в проницательности и усердии, благодарный судьбе за то, что она свела его с великим писателем. Однако, с большим вниманием слушая своего героя, Эккерман, в отсутствие диктофона, довольно редко делал записи. У него была живая память, память, ставшая бесполезной с появлением записывающей аппаратуры. Вернувшись домой, он мог воспроизвести на бумаге все, что услышал. Гость попытался ему подражать и прислушался. Он вслушивался с неожиданным для его эпохи напряжением, неподвижно сидя на неудобном лакированном сиденье, с прямой, как кол, спиной, охваченный нездоровым любопытством. Пока он слушал с таким вниманием, у него возник вопрос: был ли он одним из тех слабых молодых людей, о которых упоминал Мора? Но ведь поэтесса назвала его ангел ом-хранителем, так что слабой здесь, скорее, оказывалась она. Может, писатель ошибался относительно нее?— Скажите мне, молодой человек, — появившись вновь из темноты, наклонился писатель к нему, — вы ведь совсем недавно видели ее, от нее все еще исходит тот аромат?
Тогда гость упомянул о начале танца, о том, как впервые он держал ее в своих объятиях.
— Я оказался во власти жаркого аромата ее тела, смешанного с какими-то искусственными духами, подобранными с большим вкусом.
— Когда мы встречались, — возразил писатель раздраженно, — она никогда не пользовалась парфюмерией. Она делала настойки из цветов в своей комнате.
Единственный раз, когда Мора вошел в ее спальню, он был поражен двумя вещами: широкой, одиноко стоящей кроватью и ароматом духов, наполнявшим комнату. Однако этот запах отличался от аромата ее женского тела. Она никогда не пользовалась ничем искусственным, и я не думаю, что делает это сейчас. То, что гость почувствовал, когда они танцевали, был ее естественный, поразительный аромат. Невероятный запах: плоть на небесах. Или, если угодно, будоражащее истечение самки, вечно перекрывающей выход этой жизненной силе. Эта чувственная эманация подпитывается неудовлетворенным желанием, которое кусает свой собственный хвост и вынуждено удовлетворяться самим собой. Отсюда рождается этот постоянный, волнующий запах ее тела.
Один вопрос показался ему неизбежным. Этим вопросом, а вернее, ответом писателя на него он собирался закончить главу об их с поэтессой взаимоотношениях. Эта часть книги уже почти созрела в его голове, пока Ипполит Мора вел рассказ. Очень точно туда вписывалось все, что ему рассказала Анна Моралес, это было подобие контрастного диалога, некоторые части которого он уже переделал, что-то опуская или описывая подробнее. Пока он решал, каким образом задать вопрос, чтобы Мора не воспринял его как интервью, от которого писатель отказался с самого начала, он вспомнил изречение, вычитанное у Гегеля, примерно следующего содержания: суть трагизма заключается в том, что каждый персонаж прав. Поскольку Анна Моралес отозвалась о последнем романе Ипполита Моры с некоторым презрением, противопоставить этому суждению мнение писателя о ее поэзии явилось бы блестящим завершением главы.
Отвечая на его вопрос, Мора был категоричен:
— Она скорее личность, чем поэт.
Блестящая лысая голова погрузилась в полумрак. Но от этого он не перестал чувствовать себя неуютно, зная, что за ним все равно наблюдают. И ему с трудом удавалось держаться непринужденно. Как бы ему хотелось поменяться с писателем местами. Ему нечем было защититься, он даже не мог затянуться сигаретой, поскольку не курил. Я выдержал его пристальный взгляд и отвел глаза, чтобы хоть как-то расслабиться. Он обратил внимание на такой же, как и сиденье, лакированный круглый столик, заваленный письмами, книгами и газетами. И среди них с радостью заметил уголок своего конверта. Мне тут же захотелось вскочить с места пытки и, вытащив конверт, спросить наконец писателя, прочитал ли он мою работу, но он остался сидеть, надеясь, что в процессе беседы ему представится более подходящий момент.