С тех пор прошло года четыре и больше. Одряхлела, обессилела Настина мачеха, с горя ли, с огневицы ли, что к ней припала; уж ходить ей стало невмочь. Однако собралась с силами, пошла с поклоном к пономарю, и написал он ей грамотку к Насте о том, что-де пора ей домой воротиться, ее, старую, приберечь, за нее по миру побродить, как умрет — похоронить да за упокой души поминать. Шли тогда парни в Питер, взялись ту грамотку передать и месяцев через шесть в самом деле передали ее Насте.
Воротилась сиротинка в деревню, но уж мачехи не застала: преставилась горемычная. Но Настя не захотела жить мирским подаянием; она приютилась у дальней тетки — старушки доброй и не одинокой. Начала Настя с того, что то сыну рубашку сошьет, то дочери, а не то выстирает, да и маленьких детей то обмоет, то вычешет, то тетке к празднику ширинку вышьет. В деревне долго смеялись над сиротинкой, что она одета не по-нашенски, а ей, бедной, и перемениться было нечем; посмеялись, посмеялись, а потом попривыкли; а когда узнали про ее рукодельство, то к ней же стали приходить: кому рубашку выкроить, кому повязку вынизать, кому плат обрубить. Дошла весть о том и в соседние деревни, и в боярские домы, так что у Насти в работе и тонина завелась, и вышивала она для барышень оборки гладью и решеткою — всему свету на удивление. Вот — сперва гроши, потом гривны, ино место и рубли начали перепадать к сиротинке, и стала она тетке не в тягость, а в подмогу.
Пришло лето. В ясную погоду Настя выходила с работой на луг, что у погоста, и садилась под дубом; тут ни с того ни с сего начали к ней собираться ребятишки, сперва на нее поглазеть, а там и на то, что у нее за рукоделие. Настя никого прочь не отгоняла, а, напротив, еще сзывала; и с каждым днем все больше и больше вокруг нее ребятишек набиралось. Иногда, по старой памяти, приходил сюда и Никитка; уперев руки в боки и выпучив глаза, он смотрел с удивлением на Настино рукоделье, прислушивался, о чем она толковала, и старался понять, где она так навострилась.
В то время поступил в село новый священник. Часто сиживал он у окна, с книгой в руке, а иногда поглядывал и на луг, где собирались ребятишки вокруг Насти. Детский говор так и рассыпался у открытого окошка.
— Эх! Матреша, — говорила Настя одной девочке, — рубашонка-то у тебя разодралась, что бы тебе зачинить?
— И рада бы зачинить, — отвечала Матреша, — да иголки нет.
— Вот тебе иголка! — сказала девочка постарше.
— А у тебя, Соня, откуда иголка взялась? — спросила Настя.
— Я у невестки взяла.
— Что ж, она тебе сама дала?
— Нет, куда! Она бы не дала, я сама взяла.
— Нехорошо, Соня!
— Ничего, у нее ведь много иголок, да и сама она на жнитво ушла, до вечера домой не придет, ни за что не узнает.
— Хорошо, — отвечала Настя, — невестка-то не узнает, да другой кто-нибудь узнает… Ну, кто мне скажет: кто такой все видит и знает, что мы делаем?
— Бог все видит и знает! — отвечало несколько тоненьких голосов.
— Так видишь ли, Соня, — продолжала Настя, — Бог-то и видел, что ты украла чужое добро. Поди же, поди поскорее, отнеси иголку туда, откуда взяла, а я пока с Матрешей своей поделюсь.
Соня покраснела, надулась, однако побежала в избу, через минуту опять возвратилась и сердито присела к кружку боком.
Между тем Настя всем дала работу: кому нитки мотать, кому веревку плести, кому чулок вязать.
— А не рассказать ли вам сказочку, — сказала Настя.
— Да, сказочку, сказочку! — пролепетали дети.
— Ну-ка, посмотрим, — сказал Никитка, — мастерица ль ты сказки рассказывать, даром что ты на все руки.