— Оригинальный ход мыслей у тебя. Слушай. Договорись о его освобождении под залог по какой-нибудь медицинской причине — ты на это мастак. Деньги тебе дам я, но ты свали это хоть на наших ангелов ада, благо они пока не уехали. Их посвяти в кое-что: пусть подыщут ему тихую комнату из недавно освободившихся. Мне доложишь об исполнении. А потом напрочь выкинь это из головы. Ясно?
«Сегодня с утра тихо падает снег. Тысячи, тьмы тем крошечных танцовщиц в белых юбочках летят с небес на землю, их подхватывает ветер и раскачивает в ритме моих мыслей. В тот день тоже снежило, завораживало, смывало горечь с души. Было что-то очень рано, когда я проснулся в то воскресенье и вышел на порог дома. (Впрочем, спал я плохо с тех пор, как вышел из Ларго.) И вот по пустынной улочке прошла мимо меня женская фигура, обернутая в длинную накидку. Что было в ней, от чего я тотчас же снялся с места и двинулся следом? Плащи такие носит каждая третья горожанка: под ними прячут вечерние туалеты или верховые наряды. То, что судя по походке, гибкой прямизне стана, гордому поставу головы, женщина была молода? Но именно таких я и остерегался. Сверстники надо мной посмеивались: вовек будешь бояться вражеской крови, пока не прольешь крови девичьей или хотя бы хорошая баба тебя не вразумит.
Но эта женщина и двигалась иначе: не раскачивая бедрами, как они все, не оглядываясь кокетливо (а тем не менее, я был уверен, что она меня видит). Будто летела над землей вместе со снегом. Так легка и просторна была ее поступь, что я стал отставать почти сразу. Но она замедляла шаг, точно подманивая — и снова уходила, легко вынося вперед маленькую ножку в меховом башмачке. Мы почти бежали незнакомыми улицами: и уже сердце подступало к самому горлу и во рту появился солоноватый привкус, когда она остановилась (я чуть не налетел на нее с разгона) и обернула ко мне смеющееся свое лицо. Глаза были удивительно синего цвета — как зимнее небо при ясном солнце. И голос ее мягко толкнул меня в грудь:
— Спасибо, до дому вы меня проводили. Так не зайдете ли внутрь? Чаю выпьете, вина согрею ради гостя.
И меня действительно поили горячим рубиновым вином с запахом корицы и гвоздики и терпким чаем совсем такого же цвета. Комната с выцветшими гобеленами и китайским резным шаром вместо люстры казалась величиной со скорлупу грецкого ореха — так много было книг: на стеллажах, на письменном столике, на узком старомодном диване и креслах… Сроду не видал подобного книжного богатства. Мы бродили в нем по щиколотку, размыкали застежки тяжких переплетов, любовались золотыми, киноварными, изумрудного цвета заставками, причудливостью инициалов, отдували шелковую бумагу с гравюр.
— Это всё твои? — спросил я. Она засмеялась тихо — голос у нее был как серебро звенящее, как чистая вода, бегущая по ложу из камней.
— Нет, мне привозят сюда и в мой главный дом ничейные… брошенные, принадлежащие старым родам.
— Ты сама какого рода?
— По матери я Стуре. Они все были в душе книжники: букинисты, архивариусы. А род Антис — ты же ведь Антис? — ведет свое начало от кузнецов, воинов и оружейников.
Всё было предопределено. Волосы, которые она подколола на висках, падали на спину плащом из золотой пряжи. Она была меня старше, но не старее: чистая кожа, яркие краски губ, бровей и щек, гибкая повадка. Только почти инстинктивное чувство собственного достоинства, устоявшееся благородство слов и движений говорили — не столько о возрасте, сколько о некоем трудном опыте.
Мы еще что-то пили, шутя пытались доставать прямо ртом бирюльки со дна плоской чаши, читали стихи, рассматривали старинные рисунки и копии картин, что все более откровенно говорили мне о земной любви.
И я ничуть не боялся того, что должно было произойти. Что надвигалось на нас тугой волной. Стояло за спинами и обдавало жаром.
прошептали мои губы. Очередной лист гравюр соскользнул у нас с колен. И мы бросились друг другу в объятия — с отчаянием последнего дня.
— Знаешь, у меня ведь никогда не было женщины.
— А у меня — юноши.
Только сейчас, когда мы, не разъединяя рук и губ, дошли до спальни и запутались в одежде друг друга — я понял всю меру ее сдержанности. И уже много позже — какую-то первородную силу любовного ее искусства и отваги.
Я излил в нее всю муть и грязь, весь ужас, который поднялся из моего нутра — гордыню и гнев, и мрак первой стыдной тяги к женщине, и кровь той смерти, которая легла поперек всех моих путей. И застыл на ней опустошенный, без мыслей, без желаний, даже без облегчения. Тогда осторожно, ласково пальцы ее и губы стали возжигать во мне новое, чистое пламя — чтобы принять его в себя.
Потом ее теплая жизнь текла рядом со мной, омывая сердце и душу. И снег залеплял все окна, закутывая нас в кокон.
— Знаешь, я ведь человека убил, — неожиданно признался я, прижимаясь к ней всей дрожью своего тела.
— А я, наверное, сотню. Но это не стоит упоминания.