Ее неосуществленной мечтой было черное бархатное платье и серьги с небольшими бриллиантами. Она мне завещала, чтобы на ее похоронах были непременно две лошади и цветы.
Она была религиозной и, хотя считала, что надо лютеранке придерживаться своей религии, любила русские церкви; в последние годы особенную веру имела в икону Спасителя и в Блаженную Ксению.
Ей очень хотелось быть похороненной на сухом и светлом месте. Она в грустные минуты вспоминала свою мать и братьев, детство, няню, собаку Понто. Очень любила наших зверей: шаловского Арапа, потом наших кошек Мусю, Кутю, Виолетту, Васю и Периколу наконец со всеми ее котятами.
Полюбила маленькую внучку Людочку. После болезни она стала очень кроткой, все ее сварливые нотации пропали, как их не было; она боялась Линцу{24}
, побаивалась маму, молилась о моем Юрочке{25}.Трогательно кормила голубей, говоря: «Птички, птички, принесите весть об Юрочке!»
Но она постепенно забывала прошлое и не всех узнавала даже из близких знакомых. Сознание приходило неожиданно.
Из смешного в ней было коверканье слов — «Видали вы, Михаил Алексеич, как Александру III задик почистили» и определение мужской внешности по одной части. «Еврейский зад, висящий зад». О К. Фейдте в «Инд<ийской> гробнице»{26}
: «Конечно, Olga, он гениальный артист. Но… сухой зад, совсем Аугуст Карлыч Шмидт».Она не любила немцев и во время войны чуть не дралась с братом из-за того, кто лучше, немцы или русские. Он обожал немцев.
Ее брат Карл Ив<анович> был высоким мужчиной с несколько монгольским лицом, загорелый, очень прямой. Он был садовником, обожал свое дело, был гордого и независимого нрава. Помню в детстве, когда он служил в Шуваловском парке, у него одно время жила Alte Frau; перед ее домиком была клумба с настурциями.
Долго он оставался старым холостяком, женился незадолго до смерти A
После революции К<арл> Ив<анович> спас младшего Хол<одовского>, Дм<итрия> Ив<ановича>, а его самого спасли бабы. Три дня он ждал смерти, сидя в подвале. Мне кажется, что он после этого стал немного странным. Служил он по-прежнему по своей части, в Сумах или в окрестностях. Незадолго до смерти он бывал у нас в Ленинграде. Меня он очень любил. Когда он садился в вагон, неловко попрощавшись с Линцей и со мной, у меня было тяжелое предчувствие. Смерть его была какая-то темная, — не знаю подробностей, но чудится что-то вроде тургеневского Дон-Кихота.
Он плохо говорил по-русски, любил прихвастнуть: «Я, Лина, правильно, а ты не правильно». У него была известная тупость, чванливость — будь он в Германии, он мог бы стать адептом Гитлера в обожании всего немецкого, — но чувство долга истинно рыцарское, верность друзьям, чувство благодарности, стойкость, большое благородство. Его жена Е<лизавета> С<еменовна> — латышка, без романтичности мужа, но зато обладавшая здравым смыслом и юмором — прекрасная хозяйка, очень сдержанная, рассудительная, легкая в быту. Я удивлялась, как можно с ней поссориться. Она обожала дочь и тоже сильно изменилась после революции. Немного сводила счеты со старым мужем, который, влюбляясь в каких-то прелестных юрьевских дамочек в молодости, «женился по расчету» и не скрывал от жены этого; впоследствии у нее была какая-то мстительность в его отношении. Линца скверно поступила и с нею, уехав в Лен<ингра>д, оставив мать при смерти.
Что сталось с их могилами, я не знаю. Вспоминаю сумские кладбища — одно со светло-зеленой рощей — на окраине; другое — скалистое, с обвалами песка, в другом конце города.
Когда я была в Сумах в 1927 г., Линца с подругами играли, напевая песенку: «Давай, коза, попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем, печаль-тоску размыкаем, размыкаем, размыкаем»…
Там я написала маслом картину на фанерке — одну из своих лучших — две девочки во дворе — называлась она: «Давай, коза, попрыгаем»…
Л<ина> Ив<ановна> в юности обожала Северского. Помню, как она пела — «Я цыганский барон», «Колокольчик однозвучный», декламировала, коверкая слова, стихи Никитина и «Господь с тобой»{28}
.