Танька спит на плече. Сопит, сжимает руку, словно дитя, которое боится потеряться. Едем, все еще едем. Имаго в преддверии метаморфоза, гнусные личинки, чья надежда, оправдание бессмысленной всепожирающей жизни — превратиться на краткий миг в непрочное великолепие бабочки, погрузиться в расточительное роскошество природы, ради размножения затеявшую бесконечную игру со смертью. А что она должна воссоздать здесь — в крошечном пузырьке континуума повседневности, в неприметной пылинке кипящего океана Дирака, в сплаве двух одиночеств, обретающих самих себя не по судьбе, но по унылой безысходности?
Смотрю на спящую Таню. Так вот как выглядит друг спящим! Так, значит, таково лицо вместилища души на грубом, несовершенном зеркале. Притрагиваюсь к щеке. Легкий прищур закрытых глаз, движение уголка губ — снится назойливая мошка. Один сон на двоих в обществе легендарного существа. Как умер Диоген? Была ли его смерть поставлена столь же эксцентрична, сколь и его жизнь?
— Философия более благосклонна в человеческим слабостям, нежели религия, не находите? — краешек лица в зеркале заднего вида. — Цинизм — пища для ума, но смерть для души. Добрые граждане Афин терпели выходки сумасшедшего, гадившего где попало и мастурбирующего у всех на виду, ибо за подобным непотребством им виделась какая-то особая мудрость. Знали бы они, что жалкий фальшивомонетчик так и остался фальшивомонетчиком, только вместо монет он стал подделывать мысли… И когда три столетия спустя он сгонял с порога приговоренного к распятию, то для него в этом оказалось не больше эксцентрики, чем в ощипывании платоновского человека… «Ищу человека! Ищу человека!» Vyyebyvalsya. Когда человек остановился у порога, он не захотел признать его.
Слушаю. Внимаю. Не хочу, а глотаю.
— Мафусаилов век ничему не научил юродствующего циника. В своем сердце он чересчур рационален, чтобы распознать бога, несущего крест, на котором его жаждали распять незаконные дети бесстыдника из Синопса. Публичная мастурбация — это вовсе не так безобидно, как кажется… Он словно оплодотворял проклятым семенем всех тех, кто потешался, кто улюлюкал, кто брезгливо взирал, равнодушно проходил… Он срал и ссал на потомков великой культуры, обделывая нечистотами их души… Сакральный акт, столь безобидный и столь разрушительный. Поверьте, близкая гибель лучше всего заметна в мелочах. Не надо грома и молний, достаточно установить публичный писсуар на улице, а еще лучше — поместить его в музей.
— Вы видели Распятие?
— Не преувеличивайте, — строгое замечание. — Разве можно что-то увидеть? Тем более… Оборванцы, вонючие, презренные, покрытые собственными испражнениями, что стекают по ногам… Отвратительное зрелище. Что еще желаете узнать? Как афинские гетеры обряжались мальчиками, чтобы проникнуть на философские диспуты, где опьяненным собственным интеллектуальным величием философам было уже наплевать, кого yebat\ — друг друга, жареных куриц, или переодетых юношами развратниц, не разбирая, куда попадает член — во влагалище или в анус. Возможно, так честнее, каждый делал то, на что способен — предаваться разврату мысли или просто — разврату.
Деревья — точно трещины на светлеющем небе, угольные молнии, проростающие из земли, устремленные к влажной губке облаков, протирающих новый день. Открываю окно. Свежесть и холод. Вдыхаю. Глотаю. Впитываю. Танька продолжает дрыхнуть. Тоненькая ниточка слюны тянется из уголка рта к подбородку. Замедляем ход, останавливаемся. Диоген позевывая выбирается наружу. Пустота. Тишина. Умерший мир. Увядшая жизнь.
Диоген умолкает, закуривает.
— Так?
— Так, — внезапно признаюсь. — Всегда хотела прожить бессмысленную, незаметную жизнь.
— Прожить жизнь? Тавтология. Дать жизни прожить нас — будет вернее. И что же мешает? Разве она не такова по определению? Все остальное — беспардонная лесть.