При некотором везении, нажав кнопку, можно было вызвать из подвала (или из преисподней?) глубокий вздох. Еще несколько вздохов, толчок — и сооружение начинало медленно подниматься. Подталкиваемое толстой стальной трубой, по которой, как слезы, текли капли воды, словно легендарное чудовище, оно выползало из-под земли. Подъем был медленным, в нем присутствовало что-то величественное и что-то роковое.
Не совсем было ясно, остановится ли «оно» на желаемом этаже или прямо сквозь крышу доставит своих пассажиров на небеса.
Не знаю, существует ли и по сей день это гидравлическое чудо в доме на рю де Лион, мимо которого мне случается проходить. Мраморная доска на фасаде гласит, что во время оккупации здесь собиралась одна из организаций Сопротивления.
О нашей жизни в квартире на рю де Лион у меня осталось нелегкое воспоминание. Тогда я узнала, что жизнь — не праздник. Парижские «анне фолль»[69]
, когда искусство возрождалось с небывалым напором, когда так пенилась вновь обретенная радость бытия, для нас, эмигрантов из России, были темные годы — годы борьбы только за то, чтобы не погибнуть. Но я была молода, унаследованный вкус к жизни помогал ценить каждую светлую минуту, забывать сегодняшние трудности, мрачное будущее.Андрюша, плохо владея французским языком, с трудом учился в Сорбонне. Для меня на домашних учителей не было денег, французские школы не совпадали с уроками танца, к тому же из-за трудностей с языком я не смогла бы учиться на должном уровне.
Зато я могла бесконечно блуждать по городу, который бесплатно и так увлекательно обучал меня истории, архитектурным стилям и поэзии своего неба. Солнце, с бесконечным разнообразием теней и бликов, освещало для меня дома и улицы. Незаметно воспринимались уроки вкуса, чувства меры в роскоши, нежной гармонии серых и бежевых тонов, причудливой фантазии крыш и колоколен.
По воскресеньям меня сопровождал Андрюша. Тогда на набережной можно, было подолгу рыться в ящиках букинистов. Было видно, как искрится внизу река. Покосившиеся от времени дома дружелюбно обступали террасы маленьких кафе. Под ветвями каштановых деревьев чугунные ножки столиков расцветали мраморными розетками в начищенной медной оправе. Кофе подавался в массивных стаканах на ножке. На фарфоровых блюдечках раз навсегда красовалась цена: шестьдесят сантимов.
Визит в Лувр, куда считала своим долгом водить меня мама, был мучением. Как жестки мраморные плиты его зал, высоки лестницы… как скучны статуи, как трудно запомнить густо развешанные картины… Нет — лучше пойдем в Клюни[70]
. Там на гобеленах, усыпанных цветами, сказочные единороги умильно смотрят на Прекрасных Дам…Скромность наших финансов не позволяла выходов в театры и на концерты. Они заменялись еженедельными посещениями кино, частенько тоже прерываемыми очередным денежным кризисом.
В каждом квартале Парижа существовал кинематограф, где фильмы давались за дешевую плату. В нашу недельную программу входил лишь один. Вечер всегда начинался с рекламы. На экране веселый негритенок в круглой шапочке, сверкая белками, лихо стирал рекламные анонсы губкой с черной доски.
Затем следовали краткие сообщения о происшествиях и — в антракте — на просторной сцене «аттракцион», номер акробатов, фокусников, иногда даже танцы, качество которых приводило меня в негодование. Фильмам и аттракционам аккомпанировал меланхоличный пианист, по вдохновению подбиравший музыку для поддержания действия. «Полет Валькирий» Вагнера был его неизбежной жертвой каждый раз, когда злодей вот-вот уже настигал влюбленных.
В антракте девушки с плоскими корзинами продавали новоизобретенное мороженое в шоколадной обложке «эскимо» и для совсем тощих кошельков, вроде наших, «сюсет», леденец фабрики «Пьеро-Гурман», который при известном навыке можно было сосать добрых полчаса.
Фильмы в большинстве случаев были американские. Мы обожали отчаянного Дугласа Фербенкса, всю в локонах, целомудренно поджимавшую губки Мэри Пикфорд, энигматического красавца Казанову — Ивана Мозжухина и Чаплина, Чаплина, Чаплина!.. Тогда еще довольствуясь его короткими шедеврами. До звукового кинематографа оставалось шесть лет. У нас не было еще даже граммофона.
В Москве хлопоты Тихонова позволили ему наконец присылать нам какие-то средства на жизнь — хотя бы спорадически. В столовую на рю де Лион, где стены были увешаны эскизами Романтического театра, начали собираться наши русские друзья — Смирнова, Романов, Обухов, только что появившийся в Париже Лев Зак, Анатолий Ефимович Шайкевич, Гржебин, Андрей Левинсон (приятель родителей по Петербургу)[71]
, молодежь — Кока Бенуа и его жена Марочка, Борис[72], Стелла и мои подружки Марфа и Марина Шаляпины, Илюша Мечников[73], братья Познеры и застенчивый студентик Андрей Перебиносов.