Корсиканец Тони Грегори, всю жизнь проведший в богемных кругах, считал себя танцовщиком в стиле «модерн» (в котором часто в те времена довольствовались «вдохновением»); он подражал Сахаровым и участвовал в организации двух-трех народных празднеств. Уже не первой молодости, нервный, тщедушный, он, бесспорно, не был бездарным, но его фантазия и способности не опирались на профессионализм. Он обладал общей художественной культурой, играл на фортепиано, сочинял музыку, писал стихи и прозу, рисовал карикатуры, эскизы театральных и модных костюмов. Но о технике танца он не имел представления.
Болезненный, одинокий, он, наверное, сознавал свои слабости и страдал от насмешек наших танцовщиков. Я была единственной, кто пытался как-то помочь ему выходить из положений затруднительных и для него и для исполнителей. Он понял, что я ему не враг, и мы подружились. Общение с ним в культурной пустыне нашей труппы скрашивало мое пребывание в Монте-Карло. Убедив Саблона в том, что он стоящее приобретение для его балета, и подписав солидный контракт, Грегори должен был доказать на деле свои возможности — и тут все разладилось. Первый же балет, «Поэт и грезы» (на музыку Листа), сразу обнаружил его профессиональную несостоятельность. Затем последовало беспомощное подражание «Прекрасному Дунаю» Мясина и еще что-то совсем не запомнившееся. В «Ярмарке» Грегори придумал для меня, как он говорил, замечательную роль Прекрасной акробатки. Дальше разговоров дело не пошло. Я изнемогала от бессмысленных и безрезультатных репетиций, во время которых он мучительно пытался поставить для меня и моего партнера Дани Маркела акробатическое па-де-де. Через несколько дней наши нервы не выдержали и мы от отчаяния позволили себе превратить все это дело в пародию. Грегори пристально на нас смотрел. Мы готовились к скандалу и вдруг: «Вот так! Именно так! Отлично! Так и останется!» Уж этого мы никак не ожидали. Так и осталось. Номер, увы, имел успех. Грегори был в восторге от своего творения. На мою беду, он стал к тому же оказывать мне честь быть его партнершей. Он был неплохим мимическим актером, в частности, предложил интересную трактовку роли Коппелиуса, но ему уже исполнилось сорок, он был меньше меня ростом и умел лишь семенить ножками.
Постепенно я перестала болезненно воспринимать художественную беспомощность наших руководителей и запаслась терпением в ожидании конца войны. В скромном Отеле де Берн, где мы проживали, возникла приятная атмосфера. В столовой парой французских «рантье», Грегори и мной была изобретена меланхолическая игра: называть улицы, по которым в Париже проходил тот или другой номер автобуса. Часто на этой почве возникали споры. Все тосковали по Парижу, но уже начинали его забывать.
В мае 1942 года наша труппа отправилась в турне по Испании. Границы были закрыты, но Саблон получил в Виши разрешение на выезд. Молодежь, два года прожившая впроголодь, строила догадки о продовольственных возможностях мало известной страны. Сразу по пересечении границы к поезду был прицеплен буфет. Весть эта молнией разнеслась по вагону. Через десять минут там все было съедено. В Барселоне, побросав чемоданы в отеле, мы ринулись поочередно во все кафе, которые представлялись нашим глазам (а на Рамблас их множество). Вид выставленных горами булочек, сосисок, пирожных, вареных яиц, сэндвичей, креветок и ракушек приводил нас в раж. Мы поедали все вперемежку и запивали кофе с молоком. На следующий день газеты оповестили о благополучном прибытии Нового балета Монте-Карло и о том, что он поголовно сражен расстройством пищеварения.
К спектаклям в Театро Лисео мы приступили с опаской, его публика до войны не раз встречалась с русским балетом. Спасибо, она оказалась вежливой и гостеприимной.
Среди приглашений, которыми нас засыпали, приятно вспомнить вечер у первого танцовщика Лисео — Магриниа, помнившего меня по гастролям с Балетом Нижинской, прием у английского Генерального консула, одна из дочерей которого впоследствии вышла замуж за Поля Губе, вечер, на котором знаменитая испанская танцовщица Мариэмма[247]
покорила нас своими танцами, наконец, посещение кого-то из семьи Чинзано[248]. Отправившись на последний вечер гурьбой и плохо зная в лицо хозяев, мы ошиблись этажом и отлично веселились на чьей-то чужой многолюдной вечеринке до тех пор, пока нас не разыскали. С одним учтивым пожилым господином, занимавшим высокое положение, вышла изрядная неловкость. Меня и Женевьеву Леспаньоль он пригласил в ресторан, и все прошло очень чинно. На следующий день мы неожиданно снова встретились на великолепной выставке восточной керамики, и он любезно меня по ней водил, давая интересные пояснения. Перед одним бесценным блюдом я остановилась в особом восхищении: «Блюдо ваше», — сказал испанец. Оказалось, что многое из выставленных сокровищ принадлежало его личной коллекции. Как я могла догадаться, что в Испании (и, говорят, на Кавказе) обычай требует дарить гостю то, чем он восхищается. Выходит, век живи, век учись, а в чужих странах — не восторгайся.