Ученики прибавлялись, и вопрос с помещением становился критическим. Тогда появился незнакомый вежливый господин, назвавший себя отцом одной из учениц — Мари-Франс Гремпрель. Пока я гадала, что в поведении этой милой девушки могло быть причиной неожиданного визита, он как громом меня поразил. Директор «Бель Жардиньер» («Прелестной садовницы»), огромного магазина готового платья, расположенного на набережной близ театра Шатле, он предложил мне помещение для студии за более чем доступную цену.
В просторах четвертого этажа его магазина, где пустовали бывшие мастерские, я вскоре, как в чудесном сновидении, давала распоряжения, где и сколько поставить раздевалок, душей, телефонов и как должно быть меблировано директорское бюро. Мое!!! Не верилось. Все, как в сказке, исполнилось чуть ли не сразу. Я боялась ущипнуть себя, чтобы не проснуться.
Первого марта 1954 года в восхитительно пахнувшем свежей краской помещении мы пышно отпраздновали новоселье, для которого «Бель Жардиньер» предоставила мне все, вплоть до метрдотеля и ящика шампанского.
Перед многочисленной публикой крестная и почетный президент студии Нина Вырубова торжественно разрезала ленточки пары балетных туфель, пересекавших входную дверь. На специально вышитом русским узором полотенце самая маленькая ученица преподнесла мне хлеб-соль.
Снаружи на рю де Бурдонне прибили вывеску. «Балетная школа Нины Тихоновой» начинала свое существование.
Избавленная от всех хозяйственных забот персоналом магазина, я могла теперь с десяти утра до десяти вечера, каждый день, включая воскресенье, безмятежно предаваться преподаванию и своим постановкам.
Работа закипела. Наплыв учеников требовал открытия новых классов. Мои «старшие» оккупировали всю территорию студии. Все они были очень молоды, непосредственны, любили танец, азартно работали и дружили между собой. При всяком удобном случае они засыпали меня вопросами. Наши беседы об искусстве, о балете в особенности, часто затягивались. Было радостно видеть, как они жадно слушали, зачастую пристроившись калачиком на моем «директорском» письменном столе (который, наверное, до сих пор не оправился от такого обращения).
Взаимное уважение сделало приемлемой для них мою строгую критику, а меня освободило от забот о дисциплине. В нашей школе тогда создалась редчайшая атмосфера, подобной которой я нигде не встречала.
Стена из толстого стекла отделяла балетный зал от просторного холла и позволяла зрителям, в нем сидящим, наблюдать за танцующими. Народу в холле было всегда много: свободные ученики, гости, родители. Заходили и балетные критики. Художники делали наброски. Младшее поколение мечтало о том времени, когда и оно будет допущено в зал.
Для некоторых посетителей холл этот стал роковым. В нем они заражались балетом — болезнью хронической и неизлечимой. Среди них был Жан Витольд, с которым я познакомилась у Грегори. Балет он любил и раньше (его первая жена танцевала), но теперь воистину не было большего, чем он, энтузиаста.
Польский граф Ян Витольд Ядлинский, знаменитый Жан Витольд, натура пылкая, непосредственная, обладал в высокой степени всеми качествами своего народа. Темпераментный, он гордо отстаивал свои жизненные взгляды и позиции. Ребенком Витольд уже был пианистом, и ему предсказывали блестящую концертную карьеру. Она оказалась прервана его отцом, деспотизм которого доходил до безумия. Он не желал и слышать, чтобы его сын стал артистом. Несколько раз мальчик убегал из дому. Его возвращали. Отец сначала определил его юнгой на военное судно, а после очередного побега запер в исправительный дом. К своему совершеннолетию Витольд испил уже горькую чашу страданий до дна.
Страсть к музыке уберегла его от крайностей и выковала характер, в котором воля и размах совмещались с сочувствием к человеку и преклонением перед искусством. Право всех живых существ на жизнь было для него священным. Как обрушился он как-то на своего сынишку, раздавившего жука! Несмотря на всю свою бурную натуру, Витольд был одним из самых чистых и щедрых людей, которые мне встречались в жизни. Его страстью навсегда осталась музыка. Произведения Моцарта он считал вершиной того, что создано человечеством.
Когда я с ним познакомилась, ему было сорок пять лет. Он уже воевал на стороне республиканцев во время Гражданской войны в Испании, был приговорен к расстрелу и только случайно уцелел, а затем выжил в немецком концентрационном лагере.
После войны он работал на радио. Его передачи — беседы о творчестве великих композиторов прошлого («Великие музыканты») — ежедневно слушала вся Франция от крупнейших специалистов до больных в санаториях, заключенных в тюрьмах, обитателей глухих деревушек, включая тех, кому раньше в голову не приходило интересоваться музыкой. Конечно, он в совершенстве знал свой предмет, но дело было не только в этом — о музыке он говорил страстно, вдохновенно. Нужно быть одержимым и бесконечно талантливым, чтобы в течение полутора лет ежедневно говорить о Моцарте и чтобы все боялись пропустить хотя бы одну фразу.