Читаем Дикие рассказы полностью

Сидел я этак с полчасочка как истукан, не смел ни голоса подать, ни покрывало с лица у ней приподнять, пока она сама покрывало не сняла. Думал я, что дед сосватал мне здоровущую девку, а увидел девчушку — словно бабочка легкокрылая, лицо белое, как молоко, и глаза — вот с такими ресницами. Уставился я на нее, как дикий, а она на меня поглядела, поглядела, да как засмеется.

— Стыдно тебе? — спрашивает.

— Стыдно.

— Чего ж ты стыдишься? Смотри, какие у тебя потури красивые. И пояс какой. Хочешь, поиграем в волчок?

И не успел я ответить, как взяла она меня за пояс и стала его разматывать, поворачивать меня, волчком крутить. И так мы заигрались, что не услышали, когда первые петухи пропели.

Только вспомнил я вдруг про кровь, и взяла меня забота. «Вот-вот рассветет и придут про кровь спрашивать. Что тогда?» Заметила она, что я приуныл, и спросила, про что я думаю.

— Про кровь! — отвечаю.

— Я, — говорит, — добуду!

Надулась она, аж лицо посинело, раз — и из носу у нее кровь потекла. Не буду тебе рассказывать, где и как мы эту кровь размазывали, — дело прошлое. И зажили мы с Сильвиной, как муж с женой. Была она еще совсем девчонка, но и женщина была. В девочке сызмальства женское-то заложено. В ресницах ли, в бровях ли, но таится, а парень — дело иное. Коли у парня щетины нет, чтобы девичью щеку уколоть, то он не мужчина. Хотя ежели сердце взыграет, то ему не прикажешь, как и со мной случилось. Пока мы с Сильвиной крутились да раскручивались, пока смеялись да играли, сердечко-то обматывалось, обматывалось и, как потом потянули, чтоб его размотать, так напрочь из груди и вырвали.

Как это случилось, скажу я тебе, никто и не приметил. Все пошло, побежало, как вешняя вода. Никто и не думал не гадал, что под водой-то — скала, лодку нашу об нее ударит и в щепки разнесет. Сильвина все больше дома сидела, присматривала за бабкой, варила кашу и нас поджидала. Прибиралась, подметала, и старый наш дом засиял, как солнышко. Балки и те заулыбались — так украсила их Сильвина разными цветами да травами, а уж окошко в комнате мыла, протирала по три раза на день, и в него каждое утро смотрелась, и волосы свои расчесывала. А волосы у нее были — вот по сих пор, и как глянешь — русые! Отойдешь маленько — рыжеватые, словно светятся. А еще отступишь — червоное золото, точно живое, заиграет по ним! Как начнет она их расчесывать, я стою и смотрю.

Смотрю, смотрю, пока дед меня не окликнет:

— Эй, Рамаданчо, козы твои с голоду подохнут!

Что за мученье было с этими козами! А летом солнце ленивое встанет посередь неба и не сходит! Плевать ему, что у меня в селе молодая жена, так бы и подпрыгнул и сбил бы его палкой. И зарыл бы в землю, чтоб больше не всходило.

Все-то бы ночь была, и лежал бы я с нею рядом или на ресницы бы ей дул. Была у нас с ней одна дразнилка, игра вроде: как проснусь я утром, дую ей на ресницы, пока ресничка к ресничке не ляжет. Обещался я Сильвине, как поеду с дедом на ярмарку в Филибе — куплю ей костяной гребешок для ресниц. Только так обещание обещанием и осталось. Раз ушли мы с дедом на покос, а вернулись вечером — застали пустой, темный дом без молодой жены. Бабка рассказала, что увезли Сильвину ее братья. Бабка не давала, а они отпихнули бабку и уволокли ее. Сказали, что Сильвина, мол, не все приданое с собой забрала. Вскочили на коней и, пока люди прибежали, умчались к лесу.

Что со мной сталось, не могу тебе сказать, только дед увидел, что я к ножу тянусь, сгреб меня и кричит бабке:

— Неси веревку!

Принесла бабка веревку, привязал меня дед к забору и сказал:

— Не вздумай сбежать, ты мне на семя нужен. Хочу я, чтоб в этом доме внук Асана Дервишева запищал, а уж тогда иди и бейся с кем хочешь.

Сел на лошака и уехал, крикнул только бабке:

— Стереги Дервишево семя, а то шею сверну.

Бабка дедов нрав знала и не посмела меня отвязать.

В сердце мне словно сто пиявок впилось, замерло оно, помертвело. Одна только крохотная надежда и билась в нем, что, может, Сильвинины-то братья и вправду из-за приданого приезжали. Братья ж они ей, не чужие!

Этой надеждой тешился я до зари, пока дед не вернулся. Лошак был весь в мыле, а дед — весь оборванный, оттого что сквозь кусты продирался. Втолкнул он меня в горницу и запер, а сам с бабкой в ихней комнате закрылся. Разделяла нас одна стенка, посреди нее дымовая труба проходила. У трубы стенка была потоньше, и можно было услыхать, что говорилось по ту сторону. Припал я к стене и прислушался. Дед говорил тихо, но все ж мог я разобрать.

— Нет у нас больше снохи! — сказал он. — Братья ее, собаки, догадались, что она еще девка, и отдали Руфату за двух козлов.

— Где ж они теперь-то? — спросила бабка.

— Шатаются с ней по лесу, — сказал дед. — И когда вернутся, шут их знает. Да и вернутся, на что она мне с чужим семенем в утробе?

— Что же ты делать будешь? — спросила бабка.

— Что делать буду? Перебил бы я весь Руфатов род из двустволки, изничтожил бы, как вшей! И изничтожу. Но не сейчас. Женю Рамадана, дождусь внука, и тогда наплачется у меня мать Руфата.

Перейти на страницу:

Похожие книги