Царь сидел за своим столом, приветствовал Басманова ласковою улыбкою и, помолчав немного, сказал:
— Послушай, Петр! на тебя у меня вся надежда! — Боярин снова поклонился в землю. Царь продолжал. — Не страшен мне этот вор, расстрига Гришка Отрепьев, но страшны для отечества измены, несогласие и неспособность бояр, которым вручена судьба церкви и престола. Что они делают с войском, в котором теперь около восьмидесяти тысяч человек! Стыд и срам вспомнить! До сих пор они не могли истребить бродягу, имеющего едва пятнадцать тысяч всякой сволочи. Разбили расстригу под Трубчевском, под Добрыничами, а что проку из этого? Он жив, злодействует и снова собирает войско, тогда как воеводы мои спят под Кромами, не будучи в состоянии взять этого бедного острога, где не более шестисот изменников. Восемьдесят тысяч воинов с стенобитным снарядом осаждает шестьсот бродяг! Позор! Но это не трусость, а злорадство. Как изменил князь Татев в Чернигове и князь Рубец-Мосальский в Путивле, так готовятся изменить все мои бояре. Князь Федор Иванович Мстиславский — человек добросовестный, лично мужественный, но плохой воевода. Храбро дрался он под Трубчевском, как простой воин, и только пятнадцатью полученными им ранами купил мою милость. Побежденный расстрига извлек более выгод из этой битвы, нежели победители. Теперь князь Мстиславский слаб от ран, а второй под ним, князь Василий Иванович Шуйский, нанадежен, хотя и свидетельствовал на Лобном месте о смерти царевича Димитрия. Род Шуйских враждебен моему исстари. Не верю Шуйским, а особенно князю Василию! Медленность, нерешительность, и, наконец, отступление от Кром в то время, когда надлежало идти на приступ — явный признак измены Михаилы Салтыкова. Князья Дмитрий Шуйский, Василий Голицын, Андрей Телятевский, боярин Федор Шереметев, окольничие князь Михайло Кашин, Иван Годунов, Василий Морозов губят рать в поле от холода и голода, а не действуют как должно, одни от незнания, другие — замышляя измену. Вижу, что надобно принять решительные меры, когда ни страх, ни милость не действуют. Целая южная Россия уже вдалась в обман и признает расстригу царевичем, а самые верные воеводы мои дремлют, спорят между собою и из зависти, думая вредить друг другу, губят отечество! Я раздумал и хочу тебя, верного моего слугу, сделать одним главным воеводою над целым войском, с властью неограниченною, которою наделю тебя по царской воле моей.
Басманов поклонился снова в землю и сказал:
— Но что заговорят твои бояре? Захотят ли они мне повиноваться?
— Бояре! — воскликнул царь. — Знаю я их лучше, нежели ты, Петр! Государи, рожденные на престоле и окруженные ими с малолетства, не могут хорошо знать их, потому что сами бояре внушают им с детства мысли, для себя благоприятные. Они стараются вперить в царское сердце, что хорошо царствовать — значит быть щедрым и снисходительным к боярам и строгим к народу. Но я сам состарелся между боярами, меня нельзя обмануть! Я разгоню этот дым, окружающий мой престол царский и скрывающий его от народа. Я сокрушу это ветхое основание родовой заслуги, которая делает человека знаменитым по месту, а не по качествам, и отнимает места у истинной доблести. У меня будет князем и боярином тот, которого мне угодно будет признать в сем звании, и столько времени, сколько я захочу. Прочь, ненавистное местничество! — Царь остановился; и Басманов молчал. — Мой бешеный Семен Никитич все просит у меня, чтоб истребить дотла боярские роды, — примолвил царь. — Я этого не сделаю, но лишу их средства вредить отечеству взаимною ревностью. Жалко смотреть, как люди богатые, знатные, унижаются, чтоб получить немного власти для угнетения низших и для чванства пред равными! Смешно, как эти мудрые головы повергаются в прах, чтобы после возвысить чело пред беззащитными! Ползают, лижут ноги — из места; а дашь место — нет толку! Ну что ты скажешь об этом, Петр?