Через несколько лет я увидел перед собой этого посла Ирана, о котором я узнал из передач английских, американских и французских радиостанций. Он был назначен министром иностранных дел тегеранского правительства, а вскоре и премьер-министром. Восхищение мое возрастало с каждым днем. Облик его совпал с тем, что рисовало мое воображение. Я увидел молодого, стремительного и динамичного человека европейского типа, скромного, вежливого и при всем том стремящегося остаться неприметным. Это качество свойственно, кстати, всем восточным людям. Я сразу заметил, что своим небольшим ростом и худощавой фигурой он напоминал визиря Османской империи Али-пашу.
Интересно, что после этого каждый выдающийся государственный деятель сегодняшнего Ирана начал мне напоминать предшественников танзиматского периода. Думаю, что я не ошибался. И у тех, и у других по пути к западной цивилизации выработалась та же медлительность, та же солидность, та же приверженность своим национальным традициям. Я наблюдал в этих деятелях ту же неприязнь к бессознательному и внешнему преклонению перед Западом. Так же как в Турции времен Решит-паши и Али-паши, в Иране наших дней почти совсем не встретишь щеголей-европейцев. У нас такого рода люди порождались моральными кризисами эпохи Абдул Гамида II. Их порочное влияние распространялось и на нашу литературу.
В современном иранском обществе пока еще не встречаются такие типы, и литература Ирана весьма далека от модернизации. Молодые поэты все еще раскачиваются, подражая Саади и Хафизу. Правда, на сегодняшний день из их среды еще не вырос ни один Намык Кемаль или Хамид. На самого модного из них можно смотреть, как на неоклассика типа шейха Талиба. Поэт Суратгяр, некогда преподававший персидскую литературу англичанам в Лондоне, а ныне профессор английской литературы в Тегеране, находится в их числе. Этот человек с незапамятных времен толкует персидским студентам о Шекспире, но сам не увлекся драматической поэзией. Он не пошел дальше эпических сказаний своей страны и рубайи.
Я задумался, почему это происходит? Из объяснений мне стало понятно, что персидский язык такого поэта, как Суратгяр, – язык церковный и дворцовый. Он достиг высшей зрелости и выразительности, с одной стороны, только в поэмах, рифмующихся по полустишиям, а с другой – в «Шах Намэ». Всякая попытка обновления приведет только к упадку мастерства. Кто возьмет на себя смелость тронуть хотя бы одно его слово, форму, выражение?
Как пользовались словами маститые маэстро и куда они их поставили, там и застыли они, подобно стоячей рутине; там они и останутся. Я выразился «маститые маэстро». Боже упаси! Для иранца древний поэт не отличается от святого. Он для него бог слова.
Именно поэтому даже вся невежественная масса народа, от пастуха до крестьянина, от крестьянина до рабочего, находила возможность учить наизусть и сохранять в памяти стихи многовековой давности. Этих поэтов простонародье декламирует, подобно тому как хафизы [104]
читают Коран. Поэтические произведения высокого и глубокого смысла, которые не могли истолковать нам наши учителя персидского языка в средней школе, до сих пор ставят в тупик ученых. Поныне ученые-переводчики, работая над ними, буквально протирают штаны, не добиваясь успеха. Как слепо поддался влиянию этой литературы великий немецкий поэт Гёте! Когда гений его достиг апогея, разве раскрылся он в достаточной степени в его произведении «Восточно-западный диван»? Но мог ли Гёте воспринять дух персидских диванов [105] так же, как какой-нибудь грамотный иранец того времени? Я не думаю! Гёте, гуманист, черпавший вдохновение из глубины человеческой сущности и природы, как и все поэты и мыслители Запада, построил свое мировоззрение именно на этом. У персидской же литературы, так же как у дерева тубы, корни находятся в небесах, а плоды свисают с ветвей не для еды, а для любви. У каждого из этих плодов свой вкус, свое название и опьяняют они, как вино. Когда поэт говорит «любовь», то это не обыкновенная любовь, какую мы знаем. Когда он взывает «возлюбленная» – не надо принимать ее за любимые нами создания из плоти и крови… В его устах слова «встреча с возлюбленным» могут звучать, как встреча со смертью. А в его понятии «тоска» может быть заложен смысл «сближения с любимым». Наконец, на языке древних персидских поэтов «нарцисс» и «гиацинт» не названия цветов, а глаза и волосы. Когда, кстати, персидский поэт видел настоящие цветы? Его обращенный внутрь себя взгляд не останавливается ни на чем реальном. Он видит только изящные создания из призрачного сада.