По прошествии времени (не могу сказать точно, как долго у меня все это заняло) я вернул фотографию в пластиковый конверт, а потом засунул бумажник под салфетки и косметику, примерно на ту же глубину, с которой и достал. Положил сумочку на журнальный столик, зашел в свою спальню за Ребой, воздействующей на злость куклой, и захромал наверх, в «Розовую малышку», культей прижимая куклу к боку. Вроде бы помню, как говорил: «Я собираюсь превратить тебя в Монику Селеш[40]
», – когда сажал ее перед окном. Но с тем же успехом мог сказать «в Монику Голдстайн». Когда дело касается памяти, мы все склонны подтасовывать. Евангелие от Уайрмана.Я отчетливо (даже отчетливее, чем хотелось) помню большую часть того, что произошло на Дьюме, но вот вторая половина именно этого дня вспоминается смутно. Я знаю, что с головой ушел в рисование, а сводящий с ума зуд в несуществующей руке меня совершенно не донимал, пока я работал. И я почти уверен, что красноватая дымка, которая в те дни висела перед глазами, сгущаясь, если я уставал, на какое-то время исчезла полностью.
Не могу сказать, сколь долго я пребывал в таком состоянии. Должно быть, времени прошло немало. Достаточно для того, чтобы, закончив рисовать, я ощутил жуткую усталость и дикий голод.
Спустился вниз и принялся жрать копченую колбасу при свете лампочки холодильника. Сандвич делать не стал: не хотел, чтобы Илзе узнала, что я чувствую себя нормально и могу есть. Пусть думает, что все наши проблемы вызваны испорченным майонезом. Тогда у нас отпадет необходимость тратить время на поиски других объяснений.
А среди объяснений, которые приходили мне в голову, рациональным места не нашлось.
Съев пол-упаковки нарезанной салями и выпив пинту сладкого чая, я прошел в спальню, лег и провалился в глубокий сон.
xv
Закаты.
Иногда мне кажется, что мои самые четкие воспоминания о Дьюма-Ки – оранжевое вечернее небо, кровоточащее снизу и выцветающее поверху, зеленое, переходящее в черное. Когда я проснулся тем вечером, еще один день триумфально покидал наш мир. Опираясь на костыль, я потопал в гостиную, с затекшим телом, морщась от боли (первые десять минут всегда были самыми худшими). Увидел, что дверь в комнату Илзе распахнута, а ее кровать пуста.
– Илзе? – позвал я.
На мгновение стояла тишина. Потом она откликнулась сверху.
– Папуля! Мамма-миа, это нарисовал ты?
Все мысли о болях и затекшем теле как ветром сдуло. Я поднялся в «Розовую малышку» со всей доступной мне быстротой, лихорадочно вспоминая, что же я такого нарисовал. Что бы это ни было, я не приложил никаких усилий, чтобы спрятать свое очередное творение. А если я изобразил что-то ужасное? Допустим, мне в голову пришла блестящая идея нарисовать карикатуру на распятие, «прибить» к кресту поющего госпелы «Колибри»?
Илзе стояла перед мольбертом, так что рисунка я видеть не мог. Дочь полностью закрывала его собой. Но даже если бы она стояла в стороне, освещался зал только кровавым закатом. И лист альбома на фоне этого сияющего окна являл собой черный прямоугольник.
Я включил свет, молясь о том, что ничем не огорчил дочь. Она же прилетела в такую даль, чтобы убедиться, что у меня все хорошо. По голосу мне не удалось определить ее реакцию на мой рисунок.
– Илзе.
Она повернулась ко мне. По лицу чувствовалось, что она скорее ошеломлена, чем злится.
– Когда ты это нарисовал?
– Ну… Пожалуйста, отойди чуть в сторону.
– Память опять тебя подводит, так?
– Нет… хотя да. – Я нарисовал берег, каким видел его из окна, но больше ничего сказать не мог. – Как только я увижу рисунок, так, я уверен, сразу… отойди в сторону, дорогая, дверь ты изобразишь лучше, чем окно.
– Значит, я тебе мешаю? – Она рассмеялась. Редко когда смех приносил мне такое облегчение. Что бы она ни нашла на мольберте, рисунок этот ее не разъярил, и желудок разом опустился, занял положенное ему место. Раз она не злилась, уменьшалась угроза, что разозлюсь я и испорчу ее не такой уж и плохой визит.
Илзе отступила влево, и я увидел, что нарисовал в полубессознательном состоянии, перед тем как лечь спать. Если говорить о мастерстве, наверное, ничего лучше у меня не получалось с того самого дня, когда на озере Фален я изобразил три пальмы, но я подумал, что ее недоумение более чем понятно. Я и сам недоумевал.
Эту часть берега я мог видеть из широкого, чуть ли не во всю стену, окна «Розовой малышки». Небрежный отсвет на воде, выполненный желтым карандашом, который изготовила «Винус компани», показывал, что происходит все ранним утром. В центре картины стояла маленькая девочка в платье для тенниса. Спиной к нам, но рыжие волосы выдавали ее с головой: Реба, моя маленькая любовь, подруга из прошлой жизни. Фигуру я прорисовал нечетко, но зритель понимал, что сделано это сознательно: нарисована не реальная маленькая девочка, а пригрезившаяся фигура в воображаемом месте.
Вокруг ее ног на песке лежали ярко-зеленые теннисные мячи.
Другие покачивались на небольших волнах.
– Когда ты это нарисовал? – Илзе все еще улыбалась… почти смеялась. – И что все это значит?