Дочитав до этих слов, шеф жандармов оторвался от листка, глянул на царя. Лицо Николая Павловича оставалось недвижным и как бы безо всякого выражения. Царь демонстрировал свою полную непредвзятость, готовность действовать не по движению сердца, а единственно в согласии с требованиями справедливости. Движение сердца в данном случае могло ввести его в гнев и раздражительность ненужную.
«...Что касается состояния, то я мог ответить, что оно достаточно, благодаря его величеству, который дал мне возможность достойно жить своим трудом. Относительно же моего положения я не мог скрыть, что оно ложно и сомнительно. Я исключён из службы в 1824 году, и это клеймо на мне осталось...»
Тут, и не поднимая глаз, Бенкендорф почувствовал, что царь переменил позу, ощутив какое-то неудобство в прежней, любимой.
Следующие строки, судя по этому хорошо понятному сигналу, следовало пропустить или, по крайней мере, пройтись по ним скороговоркой. Строки эти говорили о том, что, вопреки доброму желанию, Пушкин отказывается служить, ибо подчиняться не может...
Бенкендорф набрал воздух в свою хорошим портным выпяченную грудь и затем выпустил его достаточно громко, однако почтительно, государь должен был понять: он разделяет. Да, да, все тревоги, все неудовольствия, вызванные этими порхающими, этими неосновательными, этими дорожащими своей частной жизнью, готовыми — в философию, в поэзию, в чужие страны, только не в службу, он — разделяет.
«...Госпожа Гончарова боится отдать дочь за человека который имел бы несчастье быть на дурном счету у государя... Счастье моё зависит от одного благосклонного слова того, к кому я и так уже питаю искреннюю и безграничную преданность и благодарность».
Это была формула, и Николай Павлович слегка кашлянул, как бы отстраняя её от себя.
«...Прошу ещё об одной милости: в 1826 году я привёз в Москву написанную в ссылке трагедию о Годунове. Я послал её в том виде, как она была... только для того, чтобы оправдать себя. Государь, соблаговолив прочесть её, сделал мне несколько замечаний о местах слишком вольных...»
«...Я понимаю, что такое сопротивление поэта может показаться смешным; но до сих пор я упорно отказывался от всех предложений издателей; я почитал за счастье приносить эту молчаливую жертву высочайшей воле. Но нынешними обстоятельствами я вынужден умолять его величество развязать мне руки и дозволить мне напечатать трагедию в том виде, как я считаю нужным...»
Как раз в этом месте царь пошевелил пальцами, будто слегка подзывая к себе кого-то неопределённого. Что означало: следует повторить или дать время на обдумывание. Иногда этому жесту сопутствовала недовольная складка между бровями, однако тут лоб Николая Павловича разгладился почти безмятежно, он сказал:
— Мадам Гончарову надо успокоить. Претензии её необоснованны, положим. Но — мать. Сколько их там, детей? Три дочери и три сына, говоришь?
Царь ещё раз пошевелил белыми большими пальцами:
— Но младшая красавица действительная. Только зачем — Пушкин?
— Майорат в Полотняном Заводе доходов не приносит; отец — не в себе; семейство несчастливо и разорено.
— Можно было бы как-нибудь... Семейство почтенное, отмеченное. — Государь замолчал на секунду, что-то вспоминая. — Впрочем, пусть будет Пушкин.
— Женится — переменится, — подтвердил главную мысль разговора Александр Христофорович. Мысль-то главную, но не высказанную до тех пор в открытую. Ибо за ней скрывалось затянувшееся ожидание перемен в поведении поэта.
— Ну что ж, — царь положил руку на стол, — ты напишешь, что надо. И барыню успокой, и поэта. Влюблён?
Вопрос был внезапен, как выстрел.
— В меру сил души, уже ранее развращённой и помыслами, и доступностью интриг. Москва его на руках и по сей день носит.
Говорить так было решительно нельзя. По-настоящему-то Москва имела право носить на руках одного лишь императора, всего-навсего отдавая должное своему герою. Однако, оговорившись, Бенкендорф тут же и объяснил: потому носит, что помнит — кто по слухам помнит, кто сам видел, как царь в Москве, в Чудовом дворце вышел из кабинета, держа руку на плече поэта: «Господа, это теперь другой Пушкин. Это теперь мой Пушкин». В двадцать шестом было, давненько. Как волка ни корми...
Бенкендорф любил к случаю употреблять русские поговорки. Настало время, когда все к случаю вытаскивали из памяти или нарочно затверживали: бережёного Бог бережёт, не всё коту масленица, с волками жить — по-волчьи выть.
— Как волка ни корми... — повторил Александр Христофорович вслух. Это был понятный им, царю и жандарму, намёк на неблагодарность Пушкина. Хотя, если придут заботы семейственные... И не таких жеребчиков меж оглобель ставили.