Горе, поглотившее в конце концов — и очень скоро! — девочку, стоявшую у куста шиповника, было несравнимо. Шесть лет, проведённых им в ссылке, казались, если представить её нынешнюю жизнь, недельным домашним арестом — не больше. Судьбу же каторжников, их ежедневное житьё в подробностях мелочей представить себе было не то что трудно — просто невозможно.
Кавказские, ходившие в рядовых, рисковавшие жизнью чуть не ежедневно, были, если сравнить, счастливцы. И Николай Раевский был счастливец, когда мог им помочь.
...Счастье, когда он думал о нём, принимало разные формы и наполнялось разным содержанием. Может быть, наиболее ощутимо оно посетило его в тот момент, когда он закончил свою трагедию и вдруг понял, что теперь стал другим.
И что ему были запреты земные, вроде капризного поведения капризного царя, который с ним не чинился: упёк в Михайловское и носу оттуда велел не высовывать, даже и в богоспасаемый град Псков. Что ему были земные запреты, если его посетил небесный огонь. То есть такими словами он вовсе и не думал, но чувствовал холодно-опаляющее пламя его на своём лице тогда в Михайловском...
Сейчас вдохновение не то чтобы посещало его каждый день, оно не уходило. Его муза безотлучно жила в том же бревенчатом, настывшем доме и даже, кажется, завела шашни с местным домовым. А семейная жизнь на первых порах (до больших долгов) клонит к благодушию, всем известно. Во всяком случае, это именно здесь Пушкин уговаривал:
Именно здесь они оба грелись возле кафельной печки, стрелявшей угольками и кисло пахнущей берёзовым угарцем...
Всё в Болдине было кстати, и, самое главное, брюхом хотелось, как он говаривал, уединения этого, и степной заброшенности, и снега, и даже грязи, по которой не больно поскачешь, так — в никуда, благо соседей не было.
А на листах любовью возрождалась вера, отчаянно сама себя заговаривая, что всё кончится хорошо: домом, как в тех наивных историях, рассказанных за него наивным же Иваном Петровичем Белкиным. Покойный И. П. Белкин знал, очевидно, много случаев со счастливым концом и длинной жизнью героев.
Но странно было бы предположить, что эту жизнь (однако в иных случаях отмеченную достаточно напряжённым заглавием: «Выстрел», «Метель») Пушкин всерьёз примеривал на себя. Для того не надо было за тремя морями счастья искать: стало бы и тригорских барышень, и тех, что щебетали в тверских Малинниках, Бернове, Павловске.
...Задумаемся, однако, над тем, почему же всё-таки «Бесы» открывают болдинскую осень?
А потом появилась «Элегия». Нет сил ни сокращать её, ни приводить отдельные строки. Пусть будет вся.
Кажется, тут программа всей будущей жизни, тут и сиюминутное настроение, тут и вечная пушкинская надежда прорваться сквозь разъедающую душу тоску.
...За пятьсот вёрст ничего не видно, что там делается в Москве или на Полотняном Заводе...
Вспоминался затхлый запах склепа, пляска света и теней на каменных сводах и слабые хватающие руки Афанасия Николаевича. Издалека рассматривая
Он лежал, укрывшись заячьим тулупчиком, слушал тишину, шелест ветра, метущего снег по замерзшим колеям, и прикидывал, как будут распределены деньги, какие получит в опекунском совете, когда заложит Кистенёвку. Выходило: распределить вольно, беззаботно — пути нет. Но сносно — можно. Главное, чтоб тёща оставила глупые, жеманные разговоры о приданом, которого всё равно не будет, он чувствовал...
Мыши скреблись, деловито шуршали в дальнем углу. Он привстал с лежанки, поискал под рукой тяжёлое — бросить, напомнить о себе. И вдруг глянул в окно.