Историограф был строг и даже сух. Возможно, неприлично сух, если учесть расположение к нему царя. Александр Павлович вышел навстречу Карамзину со всегдашним., для него особо, открытым лицом. Мягкой рукой касаясь обшлага нарядного мундира, царь хотел снять непривычное напряжение, как вдруг с неудовольствием и каким-то почти физическим протестом понял: Николай Михайлович приехал просить за Пушкина.
— Ваше величество, — голос Карамзина был глух и негромок, — ваше величество, государь, не только вся Россия, но и Европа...
Дальше должна была следовать формула, утверждавшая привычное: он, Александр I, известен несравненным человеколюбием, взглядами просвещёнными, а также широкими либеральными решениями не в одном своём отечестве... Но что-то в голосе говорившего насторожило, и Александр Павлович вопросительно взглянул на Карамзина. Может быть, в этом взгляде заключалась даже попытка остановить просьбу.
Худое лицо историографа, со втянутыми щеками, как бы ещё заострилось. Глаза его не отрывались от взгляда императора, он сказал твёрдо:
— Государь, в лице молодого Пушкина словесность наша, а может быть, и европейская потеряет слишком много, если вы, ваше величество...
Александр Павлович сделал жест рукой, как бы предостерегая от того, что могло стать тяжело им обоим.
— Если вы, государь, снисходительно не простите ему вещи поистине непростительные, он погибнет. Талант его по крайней мере погибнет, и душа зачерствеет в ошибках, уже сейчас очевидных... — Карамзин вздохнул, защищать Пушкина ему было трудно. — Ни в коей мере выходки его не заслуживают оправдания. Одна только снисходительность зрелого возраста, а также милость монаршая (Карамзин особо наклоном головы подчеркнул это важное слово) могут предать их забвению...
Ещё раз глубоко вздохнув, уже голосом другим, быстрым, твёрдым, добавил:
— Я взял с него слово не писать ничего, что могло бы возбудить недовольство правительства.
Он не уточнил: два года не писать. А там, очевидно, была надежда — образумится. Но царю не следовало говорить о сроках, которые могли показаться дерзким и раздражающим условием, поставленным отнюдь не Карамзиным, но самим поэтом.
Александр Павлович смотрел на Карамзина тихими глазами. Однако решение уже созрело. Вместе с настойчивостью Жуковского, с доводами Каподистрии сегодняшний визит Историографа решал дело. Хотя, видит Бог, прощать или даже снисходительно полупрощать Пушкина царю не хотелось.
...Мальчик, писавший колкие эпиграммы на знакомых актрис и неугодных ему литераторов, воспевавший с одинаковым рвением любовь и смерть, а также с недопустимой дерзостью распустивший в списках какие-то крамольные строки, такой мальчик из Пушкина не получался. Нечто иное, а именно надежду отечественной словесности, чуть ли не будущую славу России, склонны были видеть в нём те, кто в значительной мере определял общественное мнение. Император же хотел хорошо выглядеть в глазах общества по-прежнему. Так решилась южная ссылка поэта. Он должен был попасть прямо в руки, в ежовые рукавицы генерала Инзова, честностью, пунктуальностью известного службиста, человека к тому же необычной, даже чудаковатой скромности.
...Встреча Пушкина с Раевскими, поездки в Каменку, знакомство с южными декабристами, служба у Инзова, в Кишинёве, любовь к Елизавете Ксаверьевне Воронцовой[63]
— другая страница его биографии. Здесь мы касаться её не будем. Но пребывание Пушкина в Одессе под началом Воронцова снова привело поэта к царю, к заботе царя о том, чтоб поэту опять стало как можно хуже.Надо сказать, никаких новых, серьёзных поводов для последующего тяжёлого наказания Пушкин на сей раз не давал.
Он ухаживал за Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой? Да, но не он один за ней ухаживал, не его одного она одаривала многообещающей и, как вспоминают современники, пленительной улыбкой. Причём ухаживание поэта по меркам того времени можно было назвать скорее робким, чем дерзким. А любовь — страдальческой.
Он не любил графа Воронцова, генерал-губернатора Новороссии? Но что стоит нелюбовь чиновника всё того же десятого класса к генералу, графу, наместнику царя на юге России и так далее?
...Воронцов был фигура не менее сложная, чем его патрон: Лев Толстой, определяя его лицо лисьим, а характер честолюбивым и тонким, пишет о князе: «Он не понимал жизни без власти и без покорности». Свидетели, достойные всяческого доверия, видели в нём человека, «ненасытного в тщеславии, не терпящего совместничества, неблагодарного к тем, которые оказывали ему услугу, неразборчивого в средствах для достижения своей цели и мстительного донельзя».