— Сегодня московский княжич показал княжеский норов! — возразила княжна. — Когда я спросила, не переменит ли веру, надулся, как индюк! Вера, мол, одна, как Родина, и ее не меняют! Едва меня не оттолкнул…
— По нраву тебе московит? — вопросил. Хотел сказать "по люби", да не повернулся язык. Дочь промолчала, поглядев затуманенным взглядом куда-то вдаль.
— Еще не знаю! — отмолвила после долгого раздумья. Витовт молча привлек дочь к себе. Любил ее, иногда, чувствовал, паче, чем сыновей, из которых пока еще не ведал, что получится. Слишком просты, бесхитростны были оба! Высказал задумчиво:
— Лишь бы он тебя полюбил! (Такого вот сыновьям не скажешь, а Соня — поймет!)
Дочь продолжала ласкаться к отцу, как кошка, покусывая ему пальцы.
— Я тебя люблю!
У Витовта дрогнули губы, рука невольно прошлась по затылку и плечам дочери. Внизу убирали остатки пиршества, отмывали полы и лавки, слышно было, как Анна распоряжается слугами.
Нравились ему высокие, с резными спинками, немецкие стулья, нравились даже такие вот, низкие, под кровлей, с окошком, сделанным в самой кровле, верхние горенки в немецких домах! Как досадно, что не его пригласили паны на польский трон! А Анна? Дети? А! — отмахнулся мысленно. Все можно бы было устроить… Удастся ли хотя теперь выпихнуть дорогого братца вон из Литвы? С московскою помочью, возможно, и удастся! Хотя бы Троки, город и замок отцов, получить!
Русичи чем-то напомнили ему дом, Вильну, своих литвинов…
Вешают! Да, вешают! А в Литве он и не вешает даже, приказывает вешаться, и — исполняют! Князев суд… Баловство одно у их, на Руси! Смерды с господами за одним столом… Спорят о вере! У католиков не поспоришь!
И готические уходящие ввысь своды, каменные ребра арок, пучки колонн нравились ему! И рыцарские замки нравились! Там у них, у рыцарей, в Мариенвердене, слишком остро ощущал он свою недостаточность. Отсюда были и варварская роскошь одежд, и причудливые вызолоченные доспехи, и щедрость, подчас превосходящая всякую меру, щедрость в голодающей, разоренной ежегодными набегами немцев Литве… Витовт был в душе западник, это и погубило впоследствии все его дело.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Буйство русичей (так называла этот пир и ведшиеся на нем разговоры стоустая сплетня) каким-то образом стало широко известно уже на другой день. О том шептались за спинами ничего не подозревавших московитов, многие из которых, проспавшись, уже и не помнили толком, о чем шла речь, об том судили и рядили во дворце и, особенно, в монастырях и церкви. Даже в секретный разговор сановного гостя Францисканского аббатства с архиепископом Гнезненским, разговор, собственно говоря, посвященный другим вопросам, вклинилась "русская тема", как об этом можно было узнать из отрывков беседы приезжего гостя с польским архипастырем.
Прогуливаясь по галерее, высокий, мощного сложения Бодзанта наклонялся, начиная семенить, приникал ухом, дабы не пропустить негромких слов спутника своего, просто и даже бедно облаченного, в сандалиях на босу ногу, с сухим востроносым лицом, прочерченным твердыми морщинами, лицом человека, уверенного в себе и, паче того, преданного идее до растворения своего "я" в категориях долженствования. Под каменными сводами монастыря в этот час было пустынно, но и, невзирая на то, сухощавый прелат говорил нарочито негромко, ибо беседа не предназначалась ни для чьих посторонних ушей.