Читаем Дмитрий Донской. Искупление полностью

Бренок подымался по красной лестнице княжего терема вместе с тиуном Никитой Свибловым, правителем двора. Сам Свиблов устроился двором у Боровицких ворот, он тоже держал своего тиуна, помыкал им порой, а службой своей у великого князя был горд. Сейчас он не догадывался, зачем на "утреннее слово" зовёт князь своего сокольничего. У Бренка, имевшего два отцовых села, тоже был тиун, но то был тиунок, из холопов, ходивший в рогожном корзне-накидке. Тиун тиуну — рознь. Вот Свиблов и одеждой и помыслами красен, самому великому князю норовит советы давать, недаром в давние годы он, по слухам, ездил в Новгород учиться грамоте вместе с князем тверским Михаилом. У бренковского тиуна все хозяйственные помыслы и разверстания умещались в одном месте — в шишке на лбу, у Свиблова — в длиннющих свитках, и всё это опричь лба. Вот и сейчас свитки эти Никита засунул в рукава и нелепо помахивает ими, будто руки отморозил.

На середине лестницы тиун остановился в одышке — втрое старше Бренка, — плеснул недобрым глазом мнительного хозяина, спросил:

— А тебе почто в покои?

— Велено! — загадочно ответил Бренок и в ответ на тяжёлый взгляд тиуна крепко сжал губы, будто и знал, да скрывая какую тайну от человека, от которого и у князя-то мало тайн.

Свиблов недовольно засопел: худородный бояришка в княжьи покои лезет, да ещё нахрапом. На Москве и посильней есть, да до ворот не допущены, а этот... Сверху посыпались гридники, загромыхали ножнами мечей по ступеням отпущены князем, радёхоньки. Едва тиуна не снесли.

— Стой-тя-а! — решительно остановил отроков движеньем руки. Нахмурился недовольно, рассматривая поочерёдно всех троих — Арефия Квашню, Захарку Тютчева и третьего, Егора Патрикеева. Особо дерзок показался Захарка Тютчев, и он ему: — Надо бы подрать уши тебе, а то чрез меру резво бегаешь. Штаны не потряс?

— Потряс!

— И как же ты без оных?

— А у меня другие есть!

— Где?

— Дома!

Фыркнула гридня, заутирала носы рукавами.

— Язык у тебя зело востёр, топору бранну подобен. Не новгородска ли повольщина гуляет в тебе? — Тиун ткнул пальцем в живот Тютчеву.

— Во мне молоко вчерашнее гуляет, дядька Никита!

— То ведомо: после этаких спальников во княжем терему дух вельми тяжёл. Вот доведу ныне великому князю, дабы не пускал более этаких спальников: хорь на хоре!

— А я и сам ответ дам великому князю — у меня, мол, разъединой раз этака промашка вышла, да и то из-за тебя, тиун!

— Ну? А меня-то чего приплёл?

— Я на Великом лугу вчера молоко испил.

— Ну?

— Вот те и ну! А коровы-те твои там были!

— Ах ты бес! А ну подите вборзе! Вот я вас! Гридники осыпались вниз.

Старик Свиблов поднялся на рундук и только там осенил себя крестом. Оглянулся.

На дворе у самых ворот на вытаявшей соломе, на которой зимой во время нашествия Ольгерда спал московский люд, — на потемневшей соломе этой гридники затеяли спор и тотчас перешли на кулаки. Квашня двинул Тютчева кулаком в лицо — верно, за злой язык, сам получил в нос и упал тут же. Бренок с тиуном поглядели сверху — правильно дерутся: мечей не вынимают и шапки оземь. Пускай...


* * *


Дмитрий вышел из покоев одетый по-домашнему, и кожух белоовчинный внакидку: май в тепле что-то долго раскачивался. Прошёл в ответную палату, где обыкновенно выслушивал по утрам тиуна, постельничего, чашника... Палата эта хоть и много меньше большой гридницы (в ту по три сотни душ набивалось), зато теплее, уютнее, поскольку при тереме, ладно прирублена позади постельного крыльца. Тут, в двадцати саженях от покоев, долго ли перейти по крытому переходу? Зато сердечнее получались разговоры, спокойнее думы с ближними людьми.

В полуотворенную дверь Дмитрий видел, как Свиблов сразу, как вошёл с рундука, повернул направо, но прежде ревниво оглядел, как прибрали полавочники спавшие гридники, нет ли пера, потому что подушек брать сюда не велено: не спать сюда приходят, а лишь придрёмывать и князя беречь со княгинею.

— Премногие лета тебе, Дмитрей свет Иванович! — низко поклонился тиун от самого порога, не одобряя, что Бренок поклонился малым обычаем — в пояс.

— Садись на лавку да слушай... — повелел Дмитрий.

Дмитрий прошёл к порогу, сам притворил дверь поплотнее. Теперь он был хорошо виден в окрепшем свете разгоравшегося утра. На нём была зелёная шёлковая рубаха без опояски, кожух бараний висел на плечах вольно, матово поблескивали слегка потёртые сапоги зелёной кожи.

— А ты чего приоскудел? — кивнул он Бренку на ту же лавку.

Гулко раздавался его голос в просторной палате. Слабо пропускали свет слюдяные оконца — все шесть. Широкие кленовые лавки зеленели со всех четырёх сторон тканиной шерстяных полавочников, ещё не сбитых думными людьми, и хорошо пахло свежерубленной сосной от стен, от пола и потолка.

— Ныне вот какой тебе сказ, Микита Ондреич... Доходны записи ныне нету время развёрстывать. Сего дни, поутру, думу станем думать в палате ответной. Созови мне сюда первостепенных, больших бояр. Пусть не разъезжаются после заутрени.

Перейти на страницу:

Все книги серии Рюриковичи

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза