Мое одиночество в тюрьме казалось бесконечным. Сейчас оно уже не столь беспросветно. Тогда же я был совсем один. Ночью я уносился вниз по реке забвения. Мир превращался в поток, стремнину, все силы которой старались увлечь меня к морю, к смерти. Я вкушал горькую радость, осознавая свое одиночество. Я испытываю ностальгию по одному звуку: в тюрьме, когда я предавался неясным мечтам, над моей головой неожиданно слышался шум: заключенный вставал и мерил камеру ровными шагами. Я продолжал витать в облаках, но этот звук, четко выходящий на первый план, напоминал мне, что тело, где обитают мечты, пребывает в тюрьме, оно узник гулких внезапных мерных шагов. Я хотел бы стать моими прежними друзьями по несчастью, этими горемыками. Я завидую исходящему от них величию, которое я использую в низменных целях. Талант — это учтивое отношение к материи, он заключается в том, чтобы вложить песню в уста немоты. Мой талант всегда будет любовью к тому, из чего состоит мир тюрем и каторги. Дело не в том, что я хотел бы его изменить, ввести его в вашу жизнь или в том, что я дарую его обитателям жалость и снисхождение, — я распознаю в ворах, предателях, убийцах, злодеях и мошенниках глубокую красоту, которой вы лишены. Соклай, Пилорж, Вейдман, Серж де Ленц, господа тайные осведомители, порой вы предстаете передо мной в траурном, черном, как смоль, облаченье прекрасных преступлений, которые во мне вызывают зависть, в других — мифический ужас, в третьих — муки, и всех покрывают позором. Когда я огладываюсь назад, я вижу лишь череду плачевных деяний. О них повествуют мои книги, разукрасив их эпитетами, благодаря которым я вспоминаю о них с восторгом. Итак, я был жалким ублюдком, который знал лишь голод, телесные унижения, бедность, страх и подлость. Из стольких мрачных посылок я вынес повод для гордости.
Конечно же, это я, говорил я себе, но по крайней мере я осознаю это, и такое понимание избавляет меня от стыда и внушает мне малоизвестное чувство — гордость. Вы, те, что презираете меня, — совокупность таких же мерзостей, но вы никогда этого не поймете, а значит, не узнаете, что такое гордость, то есть осознание силы, позволяющей вам противостоять убожеству, — не вашему собственному убожеству, а тому, на котором держится человек.
Способны ли несколько книг и поэм доказать вам, что я использовал свои несчастья во благо, что без них завяла бы моя красота? Я написал слишком много, я устал. Мне было так трудно хоть как-то преуспеть в том, что столь легко удается моим героям.
Жава был красив, даже когда сгибался под тяжестью страха. Благодаря ему страх обретал благородство. Он восходил к достоинству естественного позыва и означал то же самое, что органический страх, ужас внутренних органов перед образом смерти или страдания. Жава трясся в ознобе. Я видел, как желтый понос стекает по его скульптурным ногам. Страх разгуливал по его великолепному, нежно или жадно зацелованному лицу, искажая его черты. Это стихийное бедствие не ведало, что творит, посмев посеять смятение в столь доблестных пропорциях и столь возбуждающих гармонических соотношениях: именно эти распрекрасные пропорции и соотношения вызвали кризис, были повинны в нем и даже служили его выражением, ибо тот, кого я называю Жава, был не только хозяином своего тела, но и нес ответственность за собственный страх. На его страх было приятно смотреть. Все выдавало его: волосы, мускулы, зубы, глаза, половой орган и мужественная грация ребенка.
Кроме того, он облагораживал стыд. Он нес его на себе, словно груз, как тигра, вцепившегося ему в загривок, но что за неслыханное смирение придавала его поведению эта угроза! С тех пор утонченная и восхитительная покорность смягчает его движения. Его мужская грубая сила подернута черной пеленой, трауром, как бы пытаясь спрятаться от ярких вспышек солнца. Наблюдая, как он дерется, я чувствовал, что он отрицает борьбу. Быть может, он боялся оказаться слабее или опасался, что соперник изуродует его лицо, так или иначе, я видел, как его охватывал страх. Он съеживался и мечтал заснуть, чтобы проснуться в Индии или на острове Ява либо быть арестованным и осужденным на смертную казнь. Стало быть, он — трус. Однако благодаря ему я знаю, что и страх и трусость могут выражаться при помощи наиочаровательнейших гримас.
— Я тебя пожалею, — бросил парень с презрением.
Жава и глазом не моргнул, проглотив оскорбление. Он поднялся из грязи, подобрал свой берет и ушел, не запачкав колен. Он был по-прежнему очень красив.
Марк Обер показал мне наглядно, что измена зреет в восхитительном теле. Значит, ее легко распознать, если она неявна, по признакам, из которых складывались одновременно предатели и предательство. Ее выдавали белокурые волосы, светлые глаза, золотистая кожа, ласковая улыбка, шея, торс, руки, ноги и член, во имя которых я отдал бы жизнь и совершал бы измены одну за другой.