Впоследствии наблюдения позволят мне открыть в Меттре преимущества дисциплины тюрьмы, а не внутреннего распорядка. Я насиловал себя, чтобы стать колонистом. Подобно большинству малолетних преступников, я мог бы стихийно и необдуманно совершать самые разные поступки, создающие колониста. Я изведал бы огорчения и нехитрые радости, и жизнь предлагала бы мне лишь банальные мысли, которые может высказывать любой человек. Меттре, потакавший моим эротическим склонностям, неизменно оскорблял мои чувства. Я страдал. Я ужасно стыдился своей остриженной головы, отвратительного наряда и своего заключения в этом гнусном месте; я ощущал презрение других колонистов, более сильных или более жестоких, чем я. Чтобы справиться со своим отчаянием, все больше замыкаясь в себе, я бездумно вырабатывал суровую дисциплину. Она (отныне я буду ей подчиняться) сводилась примерно к следующему: на каждое обвинение, выдвинутое против меня, будь оно даже несправедливо, я от всего сердца отвечал утвердительно. Едва лишь я произносил слово «да» либо заменявшую его фразу, как немедленно ощущал в душе потребность стать тем самым подонком, которым меня считали. Мне было шестнадцать лет. Читатель понял: я не оставил в своем сердце ни одного уголка, где могло бы спрятаться чувство моей невинности. Я признавал себя тем самым трусом, вором, предателем и гомиком, которого во мне видели. Обвинение может быть беспочвенным, однако, чтобы сказаться виновным, я, видимо, должен был совершить поступки, свойственные предателям, ворам и трусам, но ничего подобного: проявив немного терпения и поразмыслив, я обнаружил в себе достаточно оснований для того, чтобы заслуженно носить эти имена. Узнав, что я состою из одних нечистот, я испытал потрясение. Я сделался пакостным. Мало-помалу я привык к своему новому состоянию и спокойно мог о нем заявить. Презрение, с которым ко мне относились, превратилось в ненависть: я добился успеха. Но каких же невыносимых страданий это мне стоило![26]
Через два года я стал сильным. Подобная тренировка — сродни духовным занятиям — поможет мне возвести нищету в добродетель. Однако я одержал победу лишь над самим собой. Даже когда я сталкивался с презрением детей или мужчин, мне приходилось превозмогать лишь самого себя, ибо вопрос состоял не в том, чтобы исправить других, а изменить себя. Моя власть над собой была велика, но, царствуя над своей внутренней сущностью, я сделался чрезвычайно неловким по отношению к остальному миру. Ни Стилитано, ни другие друзья не принесут мне пользы, так как в их присутствии я буду слишком поглощен своим образом безупречного любовника. Возможно, во время скитаний по Европе у меня выработалась бы некоторая сноровка, если бы я не отвергал повседневные хлопоты ради своего рода созерцания. Перед тем, о чем я собираюсь рассказать, я совершил несколько поступков, но ни один из них я не изучал столь пристально, как свою нравственность. Я изведал подлинное опьянение случаем в Антверпене, где однажды вечером мне удалось связать человека, который привел меня к морю. Стилитано с Робером ушли на танцы. Я остался один, предаваясь печали и ревности. Я зашел в какой-то бар и немного выпил. Внезапно я решил разыскать приятелей, но мысль о поиске говорила о том, что они для меня потеряны. Прокуренные шумные бары, в которых они пили и танцевали, были земным воплощением душевного пространства, в котором они замкнулись, даже утром отгороженные от меня и остального мира. Я зашел в комнату Стилитано и увидел, как, собираясь уходить, он протягивает руку в перчатке, слегка приподняв ее, и Робер с улыбкой, едва касаясь, застегивает на ней кнопку. Я перестал быть правой рукой Стилитано.
Какой-то толстяк попросил у меня прикурить и предложил мне выпить. Когда мы вышли из бара, он хотел отвести меня к себе домой, но я отказался. Поколебавшись, он решился пойти со мной в порт. Я приметил его золотые часы, обручальное кольцо и бумажник. Я был уверен, что толстяк не станет звать на помощь, но выглядел он сильным. Значит, мне удалось бы достичь цели лишь с помощью хитрости. У меня не было никакого плана. Внезапно я вспомнил о веревке, которую мне дал Стилитано. Когда мы забрели в укромное место, толстяк предложил мне заняться любовью.
— Ладно.
Я попросил его спустить штаны как можно ниже, рассчитывая, что он запутается в них при попытке к бегству.
— Раздвинь…
Он исполнил мой приказ обеими руками, я же в мгновение ока связал их у него за спиной.
— Что ты там делаешь?
— Сам, что ли, не понимаешь, болван!
Я употребил те же слова и с той же интонацией, которые слышал от Стилитано в тот день, когда нас поймали при краже велосипеда. При виде самых невзрачных вещей взгляд Стилитано смягчался и становился приветливым: его единственная рука добродушно брала с ресторанного столика засаленное меню. Предметы привязывались к нему, ибо он не питал к ним презрения. Прикасаясь к какой-нибудь вещи, Стилитано немедленно распознавал ее сущность и извлекал из нее блестящую выгоду. Улыбаясь, он обретал с ней гармонию.