Она взяла мою ладонь и в скудном свете лампочки написала шесть цифр.
— Если забудешь сегодня переписать, так хотя бы не мой руки на ночь.
И резко тронулась с места.
Ничего не нужно было объяснять. С самого начала и до конца между нами все было так органично, так просто… Да, органично и просто для меня. А для нее?
Когда она сказала, что будет ребенок, она покраснела и отвернулась, спрятав лицо в тени шторы. Мы были в квартире одни. Простыня на широкой постели была смята, подушка, отброшенная в сторону, еще хранила форму ее головы, одеяло сползло на пол. Я ничего не ответил. Я вдруг подумал: мне двадцать восемь, если у меня родится сын, то когда мне будет сорок — ему будет двенадцать, а когда мне исполнится пятьдесят — ему будет двадцать два… Я не смотрел на нее, хотя и чувствовал, что она всем своим существом ждет ответа.
Я молчал, она этого не выдержала, слегка сжала мое плечо и сказала:
— Ну-ка, подвинься немножко, папочка…
И легла рядом.
Я не смотрел на нее, но видел изгиб ее губ, прищуренные, как от солнца, глаза и понимал, что люблю ее, люблю сильно и мучительно, но боюсь, что нас будет трое, хотя и не знаю, почему боюсь. Я говорил себе — рано, но не знал почему. Я думал, что еще ничего не достиг в жизни, но если б меня спросили, чего же я должен достигнуть, я не смог бы ответить. Я представил себе маленькое незнакомое существо, которое машет ручонками и щебечет радостно, когда я зарываюсь головой в его животик, — и вдруг ощутил в душе пустоту и странное чувство холодного отчуждения. Инстинктивно я прижался к ней, зарывшись лицом в ее волосы, и когда наши губы привычно встретились, я понял по ним, что она ждет ответа. Я продолжал молчать, хотя и знал, как это нелепо. И как подло, ведь я хорошо понимал, что она больше никогда не заговорит на эту тему. Я чувствовал, как течет время в сумраке комнаты, как блекнет в нем невидимый отзвук ее слов, чувствовал, что постепенно успокаиваюсь и становлюсь безразличным к этим невидимым отзвукам. Я понимал, что обманываю себя, но молчал, прижавшись к ней, как ребенок. Потому что хотел, чтобы сняли груз с моих плеч. Весь груз. Стоя на пороге мелькнувшей передо мною новой жизни, я поспешил спрятаться в старой, словно в скорлупе.
Она протянула руку, погладила меня по лицу. Ее пальцы положили на мои глаза прядь волос, потом убрали ее. Они были влажными. Тогда я склонился и прошептал:
— Ты очень хорошая, очень…
— Не надо, — сказала она, — не надо.
И встала с постели. Встала резко, но потом движения ее смягчились, и я понял, что она себя победила, все взяла на себя. Медленно, необычно плавно ступая, пошла на кухню. Послышался неприятный шум резко открытого крана. Потом, так же медленно и плавно ступая, вернулась — она не вытерла лица, и с бровей ее стекали прозрачные светлые капли…
Я не звонил ей три дня, но ждал, как собака, около телефона и, когда она позвонила, тут же схватил трубку. Услышав ее голос, я подумал: она поняла, что я ждал у телефона. Я чувствовал себя точно ребенок, разбивший дорогую вазу.
Она сказала, будто мы только что расстались:
— Можешь быть спокоен.
— За что?
— За все. Все уже позади.
Я понял, однако переспросил, и именно в тот момент в груди у меня снова стало пусто и холодно:
— Что — все?
— Все, — сказала она и засмеялась. — Ну, я тебе позвоню вечером.
Она не положила трубку, и я слышал ее дыхание. Потом спросил:
— Когда?
— Не имеет значения.
Мы помолчали. Потом она сказала:
— Я думала, что ты совсем меня не знаешь. Но ты меня… — Она запнулась. — Ты меня очень точно вычислил.
Я молчал, боясь, что разговор может оборваться, а потом тихо спросил:
— Ты любишь меня?
— Не глупи.
— Ты должна мне сказать!
— Вечером. Должны же мы будем о чем-то говорить вечером. Вот и будем говорить, что любим друг друга. Ну пока!
Она снова засмеялась и повесила трубку.
Я медленно положил трубку, поднял голову — с противоположной стены смотрели куда-то в сторону мои молодые родители, на этом снимке — мои ровесники. Казалось, они видели что-то такое, что было далеко, очень далеко позади меня — за стенами комнаты, за стенами города… Я смотрел на них бессмысленно — почти умиротворенный, готовый спокойно проспать ночь, а утром бодро вскочить с постели и отправиться по делам.
Уходя, я не взглянул на себя в зеркало. Конечно, это был всего лишь жест, я сыграл это, наблюдая за собой как бы со стороны. Но все равно я знал, что внутри, под выработанной ложью жеста, прячется что-то настоящее, что родилось от того холода в груди, может быть, презрение. Я хорошо знал это чувство и боялся его беспощадности. Я знал, как это больно — когда презираешь что-то, с чем ты связан навсегда.