Чего я достиг и чего еще не достиг? Что значит
Если встать сейчас, и посмотреть в небо, и сорваться с высокой скалы, все равно не встретишься с ней. Просто не вернешься по той тропинке, которая привела тебя сюда. Впрочем, если это сделать, то разве только ради последних секунд самоанализа. Маленький эгоистичный жест перед самим собой, ограниченный сотней метров, которые отделяют тебя от подножия скалы, поросшей редкой травой. Я знаю и это. Обо мне, конечно, поговорят, покопаются в мелких подробностях моей жизни, которые уже не будут моими, потому что уже не будет меня самого. Я лежу на скале и вижу все это так ясно, как вижу собственные ладони, как вижу тонкую былинку на фоне синего неба, и мне вдруг становится смешно. Я научился читать свое прошлое — и отвечаю себе на многое, что тяготело надо мной. Я сумел овладеть им. Может быть, поэтому каждый мой новый день проходит спокойно, уверенно, просто… И пока я думаю об этом, в сознании вдруг снова проносится холодное дуновение — мысль о том, что я пытаюсь сделать близкими, своими банальные и многократно повторенные истины, потому что от безмерного чувства вины оберегают меня элегические размышления и печальная мудрость, потому что ведь лучше наблюдать со стороны, как ты несчастен. Да, конечно: ты — в центре, а все остальное — мимо тебя, около тебя… Кроме простой истины, что ее уже нет…
А нет уже многого, многого. Нет блестящих черных волос твоего отца. Встань, поднимись по красноватым камням, подойди к нему и, когда он удивленно поднимет свою поседевшую голову, скажи: «Папа, прости, я всю жизнь плохо тебя понимал, я вечно спешил, я вел себя как глупый мальчишка. Я был неправ, ты по-настоящему честный человек, ты самый честный человек…» Он притворится, что не понимает, ведь это ему уже не нужно, потому что сейчас он думает только о тебе.
Как много времени я прожил, не зная, что мрачное выражение лица может скрывать нежность и теплоту. Как, наверное, трудно было отцу сохранять это выражение на лице… Сейчас он, пожилой человек, сидит наверху, совсем близко, и если я подойду к нему, он улыбнется дружески-сочувственно. Многое из того, что в давние дни омрачало его душу, осталось позади — в старом доме, полном дорогих, незначительных, незабываемых мелочей. Сейчас, когда он меня видит, он не думает о выражении своего лица, и потому оно такое открытое, сердечное. Если я приближусь и скажу: «Прости меня — я только сейчас понял, так поздно», — он улыбнется и ответит, что это не имеет значения и вообще ничто никогда не поздно. Он скажет это, чтобы поддержать меня, и за мягкостью взгляда спрячет свое суровое, мужское знание…
Я понимаю это так ощутимо, как чувствую теплоту скалы. Лежу, закрыв глаза, и чувствую, как память прижимает, давит меня, словно другая скала, еще более горячая. Смотрю сквозь полузакрытые веки — у памяти синий цвет, и в этой синеве блестит солнце. Все синее и теплое… И в этом синем и теплом звучит, как в давней комнате моего детства:
— Можешь быть спокоен… Все уже в порядке…
А я неспокоен и снова слышу ее смех — приглушенный, горький. Я хорошо знаю, так смеется человек, подавляющий в себе сильную боль, и в этом смехе я слышу: