Что еще ты помнишь? Мне только и остается, что вспоминать. Я немножко вижу, но только различаю свет и тьму. Помнишь, как мы ходили на китайское кладбище и сидели под дождевым деревом на вершине холма? Мы лежали на траве, подставив лицо солнцу. “Закрой глаза”, – говорил я тебе, но, даже закрыв глаза, мы видели оранжевое пространство и маленькие черные точки, которые двигались в нем, как мухи. Когда я рассказал тебе, как устроено зрение, ты спросил, значит ли это, что ты видишь изнанку глаза, и я ответил: да, наверное. Короче, вот так оно и есть – я вижу цвет и точки и больше почти ничего. Но когда меня выводят на улицу, мне первым делом надевают темные очки. Это потому, что, как говорит один из здешних докторов, я вполне могу видеть – с моими глазами вообще-то все в порядке, поэтому их надо защитить. Еще недавно твоя бабушка приносила мне твои фотографии и показывала мне – подносила их буквально к самому моему носу. “Посмотри на него, Вика, – говорила она. – Посмотри. Хватит уже дурить. Ты что, не хочешь посмотреть на фотографии и увидеть своего сына?” А я, конечно, хотел и старался, очень старался. Но мне ничего не удавалось увидеть, кроме контура фотографии и, может быть, темного пятна твоих волос. А может быть, она мне и не показывала твоих фотографий. Может быть, там была кошка или гриб. Я бы не отличил. Дело в том, что мне не удается увидеть ничего нового; все, что я вижу, я уже когда-то видел.
Но хотя я не вижу, слышать-то я слышу. Обычно никакого смысла в том, что я слышу, нет – не то чтобы я ничего не понимал, нет, пожалуй, просто я так часто сплю, что мне трудно отделить то, что я действительно слышу, от того, что мне снится. Иногда, когда я пытаюсь понять, что там настоящее, я снова засыпаю, и когда просыпаюсь, все запутывается еще сильнее – если я помню, в чем пытался разобраться, перед тем как заснул, я уже не понимаю, на самом ли деле я слышал то, что мне послышалось, или просто бредил. Например, что ты в Нью-Йорке: я проснулся в уверенности – ты там. Но так ли это? Это мне кто-то сказал? Или я сам выдумал? Я думал так напряженно, что сам услышал, как мычу от растерянности, и тут кто-то зашел в мою комнату, и все погасло. Когда я снова проснулся, я помнил только, что был расстроен, а почему – вспомнил гораздо позже. Я, конечно, не мог спросить у тебя, в Нью-Йорке ты или нет, и пришлось ждать, пока кто-нибудь – твоя бабушка – не зайдет навестить меня, и надеяться на какие-нибудь сведения про тебя. Через некоторое время она действительно пришла и сказала, что от тебя пришло письмо, и что в Нью-Йорке жарко, жарко и дождливо, и что ты желаешь мне здоровья. Ты, наверное, спросишь, откуда я знаю, что это действительно произошло, а не приснилось мне, и я отвечу: потому что в тот день я чувствовал запах цветов, которые носит твоя бабушка. Помнишь, когда лозы пакаланы расцветали, она посылала тебя, чтобы ты сорвал несколько соцветий у стены дома, а потом вставляла их в свою маленькую серебряную брошку в форме вазы, куда можно было прямо вставить несколько соцветий? Вот почему я знаю, что это случилось на самом деле и что дело было летом, потому что пакалана цветет только летом. И поэтому, когда я думаю о тебе и о Нью-Йорке, мне всегда кажется, что пахнет пакаланой.
Я не знаю, как давно тебя здесь нет. Наверное, очень давно. Несколько лет. Может быть, целых десять. Но потом я осознаю, что если это так – я здесь, в этом заведении, тоже долгие годы, может быть, десять лет. И тогда я слышу собственный стон, который становится все громче, начинаю размахивать руками и ногами, и мочусь на себя, и тогда слышу, как ко мне бегут люди, и иногда – как они зовут меня: “Вика. Вика, успокойся. Надо успокоиться, Вика”. Вика. Они всегда зовут меня Викой. Никто не называет меня “мистер Бингем”, если только твоя бабушка не приходит. И хорошо. Мне всегда было не по себе, когда меня называли “мистер Бингем”.
Но я не могу успокоиться, потому что теперь думаю: я никогда не выберусь отсюда, моя жизнь – целая жизнь – прошла в тех местах, откуда мне не удавалось сбежать. Дом твоей бабушки. Липо-вао-нахеле. Это заведение. Наш остров. Я ничего так и не мог покинуть. Но ты смог. Ты выбрался.
И я продолжаю мычать, отмахиваться от их ладоней, перекрикивать их успокаивающие слова, пока лекарство не потечет у меня по жилам, согревая тело, успокаивая сердце, возвращая меня в забытье.
Мне хочется говорить с тобой, сынок, мой Кавика, хотя я понимаю, что ты меня не услышишь, потому что я никогда не смогу ничего такого тебе сказать на самом деле, никогда уже не смогу. Но я хочу рассказать тебе все, что произошло, и попытаться объяснить, почему я сделал то, что сделал.