Вот что точно можно сказать про твою бабушку: ничего в своей жизни она не принимала как данность. Она боролась за все, что у нее было, она заслужила все, что у нее было, и жизнь ее складывалась из усилий удержать это. Она растила меня так, чтобы я ничего подобного вообще не чувствовал, и все-таки, кажется мне, иногда злилась, что так получается, хотя сама же такого и добивалась. Она никогда не злилась из-за этого на моего отца, но на меня злилась, потому что я-то отчасти был ее детищем и должен был понимать, как неустойчиво мое положение, и тогда ее тревога оказалась бы не такой одинокой. Часто получается так, что мы злимся на собственных детей, когда они достигают того, чего мы им желали, – но я не пытаюсь сказать, что злюсь на тебя, хотя только и мечтал о том, чтобы ты вырос и покинул меня.
Про своего отца я мало что могу сказать такого, чего бы ты и так не знал. Мне было уже восемь, почти девять, когда он умер, однако у меня мало воспоминаний о нем – я вижу расплывчатую, бодрую фигуру, мускулистую, радостную; он подбрасывает меня в воздух, когда приходит с работы, переворачивает вниз головой, а я пищу, безуспешно учит меня попадать битой по мячу. Я не был похож на него, но его это, кажется, не расстраивало – а мать расстраивало, и я знал об этом почти с того времени, когда научился как-то различать ее мнение; мне нравилось читать, и отец звал меня “профессором” – без всякого сарказма, хотя читать мне нравилось всего лишь комиксы. “Это Вика, наш читатель” – так он представлял меня знакомым, и я смущался, потому что понимал: ничего серьезного я не читаю и вообще-то у меня нет никакого права называть себя читателем. Но для него это не имело значения: если бы я ездил верхом, я был бы Наездник, если бы играл в теннис – был бы Атлет, и от моих успехов в этих занятиях ничего бы не зависело.
Когда отец присоединился к семейному бизнесу, большая часть денег была уже истрачена, и его, судя по всему, финансы не очень-то занимали. Мы проводили выходные в клубе, где вместе обедали; люди подходили к нашему столу, чтобы пожать руку отцу и улыбнуться матери; передо мной лежал кусок кокосового слоеного пирога, приторно-сладкого и лохматого – отец всегда заказывал его мне на десерт, несмотря на возражения матери, – а потом он отправлялся играть в гольф, а мать со стопкой журналов садилась под зонтик у бассейна, чтобы за мной следить. Позже, когда мы сблизились с Эдвардом, я молчал, если он рассказывал про походы на пляж по выходным со своей матерью; они набивали лотки едой и проводили там целый день – его мать сидела на полотенце с подругами, Эдвард вбегал в море и выбегал обратно, туда и обратно, пока небо не начинало темнеть, и тогда они собирали вещи. Клуб был расположен возле океана – с поля для гольфа сквозь деревья можно было разглядеть узкую полосу сверкающей голубизны, – но нам бы в голову не пришло туда пойти: слишком грязно, слишком дико, слишком бедно. Эдварду я этого не сказал, а сказал, что мы тоже любили ходить на пляж, хотя когда мы с Эдвардом стали бывать там вместе, я в глубине души все время мечтал о том, чтобы поскорее уйти, когда можно будет принять душ и очиститься.