Мой отец – ученый, он работал с этой болезнью с момента ее появления. Он ее не открыл, это сделал кто-то другой, но он обнаружил, что это мутация ранее известного вируса, вируса Нипах. Мой отец работает в Университете Рокфеллера, он очень крупный специалист. Он поддерживает идею карантинов и лагерей. Он говорит, что иногда приходится заткнуть нос и все это делать. Он говорит, что у болезни нет лучшего помощника, чем демократия. Другой мой отец говорит, что он
И на этом сочинение кончалось, просто на “говорит, что он”. Я попробовал перемотать экран на следующую страницу, но ее не было. Посмотрев на директора и учительницу, я увидел, что они уставились на меня с серьезными лицами.
– Ну вот, – сказал директор. – Видите проблему? Вернее, проблемы?
Но я их не видел.
– И какие же? – спросил я.
Они выпрямились в своих креслах.
– Ну, для начала, ему помогали это написать, – сказал директор.
– Это не преступление, – ответил я. – И потом, откуда вы знаете? Тут нет ничего такого уж изысканного.
– Да, – согласился он, – но, учитывая, что у Дэвида сложности с выражением мыслей на письме, очевидно, что ему очень существенно помогли, не только с орфографией или редактированием. – После паузы он триумфально продолжил: – Он уже признался, доктор Гриффит. Он платил студенту, с которым познакомился онлайн, чтобы тот писал за него сочинения.
– Ну, зря тратил деньги, – сказал я, но они оба не отреагировали. – Оно же даже не закончено.
– Доктор Гриффит, – сказала учительница удивительно мягким и напевным голосом, – мы здесь относимся к мошенничеству очень серьезно. Но мы ведь оба понимаем, что есть проблема еще серьезнее: небезопасно, чтобы Дэвид писал такое.
– Ну если бы он был правительственный чиновник – возможно, – сказал я. – Но он ведь не чиновник. Он – четырнадцатилетний мальчик, и, не считая нас с мужем, все его родственники без исключения умерли и даже не успели с ним попрощаться, и он – ученик частной школы, за которую мы платим большие деньги, чтобы здесь его защищали и учили.
Они снова выпрямились.
– Я решительно не согласен с намеком на то, что мы… – начал директор, но учительница остановила его, положив ладонь на рукав его пиджака.
– Доктор Гриффит, нам никогда не пришло бы в голову заявить о Дэвиде, – сказала она, – но ему следует быть осторожнее. Следите ли вы за тем, кто его друзья, с кем он разговаривает, что говорит дома, что делает в сети?
– Конечно, – ответил я, но сразу же почувствовал, что кровь приливает к лицу, как будто они знают, что я недостаточно пристально за ним следил, и понимают почему: я не хотел признать, что Дэвид отдаляется от нас; я не хотел сталкиваться с очередным его отказом нас слушать; я не хотел дополнительных свидетельств того, что не понимаю собственного сына, что на протяжении последних лет он все больше и больше становится для меня чужим; и я осознаю, что в этом я сам и виноват.
Наш разговор закончился на моем обещании сказать Дэвиду, чтобы он был осторожнее в том, что говорит и пишет про правительство, напомнить ему об указах насчет антигосударственных высказываний, которые приняли вскоре после бунтов, о том, что мы по-прежнему живем в условиях военного положения.
Я никогда не думал, что мы проживем здесь почти одиннадцать лет, Питер. Никогда не хотел, чтобы Дэвид рос в этом городе, в этой стране. “Когда мы вернемся”, – всегда говорили мы ему – а потом перестали. А теперь у нас нет дома, куда можно вернуться; здесь наш дом, хотя он никогда не казался домом, да и теперь не кажется. Окно моего кабинета на работе выходит прямо на крематорий, построенный на острове Рузвельт. Президент университета решительно протестовал – облака пепла, говорил он, будет относить к западу, в нашу сторону, – но город все равно его построил, утверждая, что, если все пойдет по плану, крематорий будут использовать лишь несколько лет. Что оказалось правдой: на протяжении трех лет трижды в день мы смотрели на черный дым, который поднимался из труб и растворялся в небесах. Но теперь процедура проходит не чаще чем раз в месяц, и небеса очистились.
Натаниэль пишет мне сообщения. Я не отвечаю.