Увидим. На протяжении многих лет я уже не раз изумлялся, ужасался, пугался, видя, какими покорными оказываются люди; страх болезни, человеческое желание быть здоровым затмило почти любые другие желания и ценности, которые когда-то были им дороги, и многие свободы, которые казались неотъемлемыми. Страх оказался закваской для государства, и теперь оно само порождает страх, когда государственным чиновникам кажется, что население недостаточно их поддерживает. В понедельник пойдет третья неделя дебатов по поводу Закона о браке – кажется, мы все-таки сможем его не пропустить; безусловно, то, что вы это осудили, помогло. Как такое можно принимать без риска полностью порвать отношения со Старой Европой? Но конечно, я и раньше многого не предвидел.
В общем, держите за нас кулачки. Напишу еще на следующей неделе. Передай Оливье мои наилучшие пожелания – и себе тоже немножко оставь.
Дорогой Питер – закон принят. Объявят завтра. Не знаю, что еще сказать. Скоро напишу еще.
Дорогой Питер,
Сейчас очень рано, только-только рассветает, а спать я не могу. Я как будто вообще не спал в последние месяцы. Я пытался пораньше лечь, около одиннадцати, а не за полночь, а потом просто лежал в кровати. Иногда я не то чтобы проваливаюсь, а соскальзываю в пограничное состояние между бодрствованием и дремой, где я в полной мере отдаю себе отчет и о простыне, на которой лежу, и о звуке вентилятора, который вертится надо мной. В эти часы я переживаю заново события дня, но при такой прокрутке иногда оказываюсь их участником, иногда наблюдателем и не знаю, в какой момент камера развернется на своей тележке и поменяет точку обзора.
Вчера я опять виделся с К. Не могу сказать, что мне такие нравятся, и не могу себе представить, что ему нравятся такие, как я. Но у нас одинаковый допуск и ранг, а это означает, что он может прийти ко мне, или я к нему, и наши автомобили могут стоять под окнами, чтобы потом отвезти меня или его домой, и это не вызовет никаких вопросов или проблем.
Иногда забываешь, как нуждаешься в прикосновении. Это же не еда, не вода, не свет, не тепло – можно обходиться годами. Тело не помнит этих ощущений, оно милостиво разрешает забыть о них. Первые два раза мы трахались быстро, почти с яростью, как будто такой возможности у нас больше не будет, – но последние три раза получились спокойнее. Он живет в государственном доме в Четырнадцатой зоне, где нет ничего, кроме самого необходимого, – комнаты, по большей части пустые, расположены анфиладой.
Потом мы делаем вид, что подслушивающих устройств не существует – еще одна наша привилегия, – и разговариваем. Ему пятьдесят два, он на двадцать три года моложе меня, всего на двенадцать лет старше, чем был бы Дэвид. Он иногда говорит о своих сыновьях – младшему в этом году исполнилось бы шестнадцать, всего на год старше, чем Чарли, ей в сентябре пятнадцать – и о своем муже, сотруднике маркетингового отдела фармацевтической компании, где раньше работал и он. Когда они умерли – на протяжении шести месяцев все до одного, – К. думал о самоубийстве, но в конце концов так этого и не сделал и теперь говорит, что не помнит почему.
– Я тоже не помню почему, – сказал я, но не успел еще сказать, как понял, что это неправда.
– Внучка, – сказал он, и я кивнул.
– Везет тебе, – сказал он.
Помнишь, К. был абсолютно уверен, что Закон о браке провалится? Даже сейчас, когда мы встречаемся более или менее тайно, он продолжает утверждать, что его скоро отменят. “Зачем брак людям, которые не собираются иметь детей? – спрашивает он. – Если смысл в том, чтобы увеличить число детей, пусть кого-то из нас назначат воспитателями или еще какими-нибудь подсобными работниками. Разве смысл не в том, чтобы получить от всех граждан максимальную пользу?” Когда я как-то раз упомянул неизбежный вывод – что, несмотря на заверения Комитета, Закон о браке рано или поздно приведет к криминализации гомосексуальных отношений на основании их аморальности, – он стал спорить так яростно, что мне оставалось лишь быстро собрать вещи и уйти. “Смысл-то в чем?” – спрашивал он снова и снова, и когда я сказал, что смысл ровно в том же, в чем он всегда кроется, где бы ни криминализовали гомосексуальность, – в том, чтобы создать удобного козла отпущения, на которого можно свалить проблемы разваливающегося государства, – он обвинил меня в несправедливости и цинизме. “Я верю в наше государство”, – сказал он, и когда я ответил, что и я когда-то верил, он велел мне убираться – у нас, сказал он, слишком разное мировоззрение. Несколько недель от него ничего не было слышно. Но потом потребность снова свела нас, и источником этого воссоединения было то самое, о чем мы больше не можем разговаривать.