Потом он провожает меня до двери, мы обнимаемся, не целуясь, договариваемся о следующей встрече. На заседаниях Комитета мы ведем себя любезно друг с другом – не слишком официально, не слишком фамильярно. Я думаю, никому ничего в голову не приходит. Во время нашей последней встречи он сказал мне, что стали появляться безопасные дома, главным образом на дальних западных окраинах Восьмой зоны, для тех людей, у которых, в отличие от нас, нет возможности встречаться дома.
– Это не бордели, – уточнил он. – Скорее места для встреч.
– И что там делают? – спросил я.
– То же, что мы, – ответил он. – Но не только занимаются сексом.
– Не только? – переспросил я.
– Не только. Они разговаривают. Они ходят туда разговаривать.
– Про что? – спросил я.
Он пожал плечами.
– Ну про что люди разговаривают, – сказал он, и тут я понял, что больше не знаю, про что люди разговаривают. Если послушать наши дискуссии на заседаниях Комитета, можно решить, что все люди разговаривают исключительно о том, как свергнуть правительство, как сбежать из страны, как устроить кровавую баню. А что еще можно обсуждать? Фильмов нет, телевидения нет, интернета нет. Нельзя, как раньше, провести вечер, споря о статье или романе, или хвастаться отпуском, который ты провел где-то в дальних краях. Нельзя обсуждать человека, с которым ты недавно трахался, или собеседование по приему на работу, которое ты проводил, или новый автомобиль, квартиру, темные очки, которые ты хочешь купить. Нельзя, потому что все это теперь невозможно, по крайней мере в открытую, и с устранением этих действий целые часы, целые дни разговоров оказались невозможны.
Мир, в котором мы теперь живем, полностью сосредоточен на выживании, а выживание всегда происходит в настоящем времени. Прошлое больше не имеет значения; будущее не настало. Выживание допускает надежду – собственно, оно укоренено в надежде, – но в нем нет места радости, а обсуждать его тоскливо. Разговор, прикосновение – вот то, ради чего мы с К. встречаемся снова и снова, и где-то в центре города, в доме у реки, есть другие люди вроде нас, которые говорят друг с другом, просто чтобы услышать, что им кто-то отвечает, доказывая тем самым, что то “я”, которое они помнят, все-таки еще существует.
Потом я пошел домой. Я велел охраннице из службы безопасности сидеть внизу в те вечера, когда меня нет дома; отпустив ее, я поднялся в комнату Чарли, сел на край ее кровати и снова смотрел на нее. Она из тех детей, что не похожи ни на отца, ни на мать. Нос у нее, пожалуй, почти такой же, как у Иден, а рот большой и тонкий, как у Дэвида, но почему-то ее лицо мне их ничем не напоминает – и слава богу. Она – сама по себе, на ней нет груза прошлого. Она лежала в пижаме с короткими рукавами, и я прикоснулся пальцами к рукам, испещренным маленькими оспинками – следами шрамов. Рядом хрипло дышал Котенок, болячка на правой передней лапе сочилась гноем, и я понимал, что скоро мне придется забрать его в ветклинику, чтобы его там укололи и усыпили, и придумать какую-нибудь небылицу для Чарли.
Когда я лег, я стал думать о Натаниэле. Если повезет, я могу представить себе его не как источник стыда или самобичевания – а нейтрально. Когда я с К., я иногда закрываю глаза и представляю себе, что это пятидесятидвухлетний Натаниэль. Вид, запах, голос К. ничем не напоминают Натаниэля, но кожа есть кожа. Я никому, кроме тебя, не мог бы в этом признаться (да больше никого и не осталось), но я все чаще вижу сны, в которых оказываюсь в разных обстоятельствах собственной жизни с Натаниэлем, но Дэвида – а позже Иден, а еще позже даже Чарли – в этих снах нет, как будто их и не было никогда. Эти сны чаще всего банальны – мы с Натаниэлем стареем и спорим, сажать ли подсолнухи, а как-то раз прогоняли с чердака енота. Мы, видимо, живем в прибрежном коттедже в Массачусетсе, и хотя снаружи я это строение не вижу, я представляю себе, как оно выглядит.
Днем я иногда разговариваю с Натаниэлем вслух. Из сострадания я редко говорю о своей работе – его бы это слишком сильно расстроило. Но я спрашиваю его про Чарли. После того случая с мальчишками я рассказал ей о сексе и о связанных с сексом угрозах гораздо подробнее, чем раньше.
– Ты хочешь что-нибудь еще спросить? – сказал я, и она, помолчав, помотала головой и сказала: “Нет”. Ей по-прежнему не нравится, когда к ней прикасаются, и хотя иногда мне становится горько за нее, я ей и завидую: некогда жизнь без страсти, без желания (не говоря про воображение) казалась ужасным уделом, но теперь это может помочь ей выжить – по крайней мере, повысить ее шансы на выживание. Но, несмотря на отвращение, она продолжает куда-то забредать, и после второго случая я снова усадил ее, чтобы поговорить.