Еще не было поздно, но гости уже засобирались уходить. “Он устал”, – говорили они друг другу о Питере, а его спрашивали: “Ты устал?”, на что Питер всякий раз отвечал: “Есть немного”, пока в его голосе не стало слышаться какое-то изнеможение – может, оттого, что терпение было наконец на исходе, а может, он и вправду устал. Он говорил Чарльзу, что днем теперь почти все время спит, по вечерам дремлет до полуночи, а затем просыпается и “занимается делами”.
Какими, например? – спросил он за обедом где-то полгода назад, вскоре после того, как Питер придумал этот свой план со Швейцарией.
– Разбираю документы. Жгу письма, не предназначенные для чужих глаз. Доделываю приложение к завещанию – список подарков, кому что достанется. Составляю список людей, с которыми хочу попрощаться. Составляю список людей, которых не надо приглашать на мои похороны. Я и не представлял, сколько списков нужно написать, когда умираешь: списки тех, кого любишь и кого ненавидишь. Списки тех, кого хочешь поблагодарить, и тех, у кого хочешь попросить прощения. Списки тех, кого хочешь видеть и кого не хочешь. Списки песен, которые нужно будет ставить во время поминальной службы, стихов, которые должны прозвучать, людей, которых нужно на нее пригласить. Разумеется, это если тебе повезло остаться в своем уме. Я, правда, в последнее время все думаю, такое ли уж это везение – все осознавать, так отчетливо понимать, что больше ты не будешь развиваться. Ты не станешь образованнее, умнее и интереснее, чем ты есть, – все, что ты делаешь и проживаешь с той самой минуты, когда ты начал активно умирать, становится бесполезным, тщетной попыткой переписать конец истории. И ты ведь все равно пытаешься – читаешь то, чего не читал, смотришь на то, чего не видел. Только, понимаешь ли, это ни к чему не приводит. Ты все это делаешь просто по привычке – потому что таков человек.
А это обязательно должно к чему-то приводить? – робко спросил он. Он всегда нервничал, обращаясь к Питеру, но удержаться не смог – все думал об отце.
– Нет, конечно нет. Но нас учили, что так должно быть, что этот опыт, это познание есть путь к спасению, что в этом и есть смысл жизни. А это не так. Невежда умирает точно так же, как и интеллектуал. Разницы в итоге нет никакой.
– Хорошо, а как же удовольствие? – спросил Чарльз. – Вот тебе и смысл.
– Удовольствие, разумеется. Но удовольствие ничего не меняет на самом-то деле. Не стоит, правда, делать что-то или чего-то не делать только потому, что в итоге это ничего не меняет.
Тебе страшно? – спросил он.
Питер замолчал, и Дэвид испугался, что вопрос был невежливый. Но Питер наконец сказал:
– Мне страшно не потому, что я боюсь боли, – медленно проговорил он и поднял голову: его большие, светлые глаза казались еще больше, еще светлее. – Мне страшно потому, что я знаю: последние мои мысли будут о том, сколько времени, сколько жизни я потратил впустую. Мне страшно потому, что я умру, стыдясь того, как жил.
После этого наступило молчание, а затем разговор как-то перешел на другие темы. Он не знал, по-прежнему ли Питер так считает, не знал, думает ли он и теперь, что прожил жизнь впустую. Не знал, потому ли Питер и прибег к химиотерапии – решился ли он дать себе еще один шанс, надеялся ли изменить свое мнение, свои чувства. Дэвид надеялся, что его чувства и впрямь изменились, надеялся, что прежних чувств уже нет. Спросить Питера об этом было невозможно – “Тебе все еще кажется, что ты прожил жизнь зря?”, – поэтому он не спрашивал, хотя потом пожалел, что так и не придумал, как об этом спросить. Он думал, как и всегда, об отце, о том, как он отодвинул от себя жизнь – или, наоборот, сам отодвинулся от жизни? Его единственный акт неповиновения, за который Дэвид его ненавидел.
В гостиной Три Сестры надевали пальто, кутались в шарфы, целовали на прощанье сначала Питера, а за ним – Чарльза.
– Держишься? – услышал он, как Чарльз спрашивает Персиваля. – На следующей неделе увидимся, хорошо?
И ответ Персиваля:
– Да, все нормально. Спасибо, Чарли… за все.
Дэвида всегда трогала эта сторона Чарльза: он был заботливым, он был мамочкой. Ему вдруг вспомнилась мать из книжек с картинками, которые они читали с отцом: приятно дородная, в платочке и фартуке, она жила в каменном доме в какой-то безымянной деревушке, в какой-то безымянной европейской стране, и совала детям в карманы нагретые в печи камешки, чтобы они грели пальцы по пути в школу.