– Очень трогательно, особенно здесь, под этими сводами. Однако в целом мало отличается от мессы где-нибудь в Леоне или Бургосе… Здание великолепно, однако витражи меня разочаровали. Я читал, что, проходя сквозь них, свет делается таинственным, почти волшебным.
– Именно так раньше и было, – кивает Брингас. – Но потом цветные стекла заменили обычными.
– В любом случае это очень необычный храм. Вы так не считаете?
Аббат хмурится.
– На мой взгляд, даже слишком, раз уж вы меня спрашиваете. Впрочем, как и все остальные церкви – и пышные, и поскромнее. Большинство их символов враждебны человечеству.
– И все-таки это совершенное произведение архитектуры, признайтесь!
Внезапно Брингас, словно ужаленный змеей, становится желчным, дерзким: он гневно тычет пальцем в оставленный позади собор, напоминающий огромный корабль, причаливший к берегу.
– А знаете, сколько рабочих свалилось с лесов, пока строился этот памятник суеверию и гордыни? Сотни! А может, тысячи. Можете себе вообразить, сколько голодных ртов можно было насытить, вместо того чтобы строить это каменное безобразие?
– Но город с некоторых пор просто немыслим без этого, как вы изволили выразиться, безобразия, – возражает дон Эрмохенес.
– А я бы его вообще уничтожил, а не только перестал бы о нем мыслить. В Париже, как и повсюду в Европе, не говоря об Испании, слишком много церквей. Знаете, сколько месс служится в этом городе ежедневно? Четыре тысячи! За каждую мессу платят по пятнадцать сольдо, а это значит, что религия ежедневно кого-то обогащает… А это…
Он принимается считать, загибая пальцы, но быстро сбивается. Адмирал приходит ему на помощь.
– Три тысячи ливров, – сухо подытоживает он. – Что означает, четыре миллиона в год.
Брингас победно ударяет кулаком одной руки в ладонь другой.
– Ловко работают! Очень неплохо идут у них дела! Добавьте к этому пожертвования во время мессы и продажу свечей.
– Но ведь речь идет о добровольных пожертвованиях, – перебивает его дон Эрмохенес. – В Париже завидная свобода в этом смысле, признайтесь!
– Признаю: так оно и есть. Если не хочешь, священники почти не лезут в твою жизнь. И если ты болен, они не будут вертеться перед тобой, как назойливые мухи, пока ты их сам не позовешь… Если ты не настолько известная персона, что церковь сочтет своим долгом принять в тебе участие. Нет святого отца, который не мечтал бы миропомазать философа и похвастаться этим делом во время воскресной проповеди.
Неожиданно Брингас останавливается и поднимает вверх указательный палец, будто хочет сообщить нечто важное, требующее повышенного внимания.
– Желаете прогуляться? Хочу показать вам храм несколько иного рода, еще более мрачный.
Следуя за аббатом, они пересекают мост, соединяющий остров с правым берегом. Перед ними дома в несколько этажей, расположенные по обе стороны улицы и заслоняющие собой Сену. На первых этажах ютятся лавки, торгующие старыми книгами и культовыми предметами.
– В любом случае, – продолжает Брингас, мрачно поглядывая на витрину, набитую четками, распятьями и образками, – нельзя забывать, что эти священники совсем недавно отказали в христианском погребении самому Вольтеру…
Имя последнего аббат произнес с такой фамильярностью, что дон Эрмохенес смотрит на него с наивным любопытством.
– Вы видели Вольтера? Вы его знали?!
Аббат делает еще несколько шагов, опустив голову и будто бы стараясь побороть гнев, растущий у него внутри. Затем с решительным видом выпрямляется и разводит в стороны руки, будто бы желая обнять весь мир.
– Ах, Вольтер! – восклицает он. – Этот величайший предатель человечества!
– Признаться, вы меня просто наповал сразили! – изумляется библиотекарь.
Аббат сверлит его лихорадочным взглядом.
– Наповал, говорите? Вот и я почувствовал то же самое, когда человек, который изменил разум нашего века, продал свое первородство за миску чечевичной похлебки на столе у власть имущих.
– Да что вы такое говорите?!
– Говорю, что слышите. Отшельнику из Фернея на самом деле вовсе не нравилось его одиночество, зато ему были весьма по душе лесть, власть, деньги, похлопывания по плечу тех же самых идиотов, с которыми он якобы сражался на страницах своих книг… Он ускользнул, как угорь, в разгар самых опасных споров, которые привели его верных почитателей в тюрьму или на эшафот… Кто бы мог соревноваться с ним в проворстве, когда пришлось удирать, смазав пятки? Что он умел – так это произвести впечатление: уж в этом таланта ему не занимать. Однако он никогда не завершал начатого. Вот почему его мощный интеллект не заслуживает человеческого прощения.
– Черт подери! Кого же вы в таком случае почитаете?
– Кого? Кого, вы говорите, я почитаю?! Несравненного, благородного, великодушного. Единственно чистого и незапятнанного из всех них. Великого Жан-Жака, кого же еще?
Брингас делает еще несколько шагов, останавливается и с театральным трагизмом подносит руки к лицу. Затем продолжает свой путь.
– До сих пор проливаю слезы, вспоминая нашу встречу…
– Ого, – оживляется адмирал. – Вы были знакомы с Руссо?