Инес украдкой разглядывала посетителей и смеялась над ними, как над теми недотепами на пляже, некстати предлагавшими полотенца и пиво: в то время она уже пришла к выводу, что существует некое тайное соглашение между ее матерью и тем снимком, который обе они называли «Сальва». То, что это соглашение было экономическим и социальным договором, по которому ее матери было невыгодно менять свое семейное положение и фамилию, было слишком трудно понять одиннадцатилетней девочке, однако Инес разобралась в других, не менее сложных вещах, узнав то, о чем не могут рассказать ни книги, ни друзья-предатели. Она поняла, например, что мертвых гораздо проще любить, чем живых. Мертвым достаточно лишь того, чтобы их помнили, а живые требуют к себе постоянного внимания. Мертвые довольствуются существованием в снах, а живые хотят наполнять собой всю реальность. Мертвые не лгут, не требуют, не приказывают. Они не обижаются и не предают, не меняются и не стареют. Именно поняв эти вещи, Инес начала любить Сальву по примеру своей матери. А Беатрис, очевидно, и в самом, деле его обожала: она никогда не забывала поцеловать фотографию, убегая на очередное свидание. «Ах, любовь моя, если бы ты был жив… — говорила она и, обращаясь к Инес, добавляла: — Пока, Инесита-Инес, ложись спать, мамочка скоро вернется». И Инес безмятежно засыпала, зная, что мама обязательно вернется и никогда не покинет ее, потому что она влюблена в невзрачного человека с некрасивым именем, охотившегося на медведей.
Разумеется, Инес не перестала быть ребенком внезапно, после того как застала Беатрис и Альберто в кафе-мороженом «Бруин». Наивность исчезает не вдруг, так же как не за одну ночь перестаешь быть девственницей. И то и другое сперва надрывается, а потом рвется в клочья: только девственность — со сладким томлением, с радостью первых поцелуев и неловких ласк, а наивность — с горечью подозрений и недоверия. К тому времени, когда Инес решила перестать вести дневник, чтобы избавиться от напоминания о том ужасном событии, она помимо своей воли уже многое успела заметить. Инес не помнила точно, когда ее мать перестала встречаться с почтенными кабальеро и стала запираться в своей комнате на целые часы. Не помнила Инес и того, чтобы она сознательно отслеживала какие-то изменения в их доме на улице Лопе де Вега, потому что двери надежно охраняли все тайны, а то, чего не видно, как будто и не существует. Однако если для того, чтобы не видеть, нужно просто закрыть глаза, звуки невозможно уничтожить, заткнув уши, — они все равно проникают повсюду, открывая то, о чем не хотелось бы знать. Именно так Инес невольно многое узнала об Альберто и своей матери. Ведь для того, чтобы понять смысл некоторых перемен, достаточно было сравнить новые звуки с прежними. Раньше в доме раздавались взрослые звуки, привычные для Инес: почтительный поцелуй перед подъездом или — в самом худшем случае — тихий разговор, сопровождавшийся звоном бокалов с шампанским, классической музыкой на проигрывателе или песней Брассенса. Теперь же эти звуки помолодели и сделались совсем юными. Где раньше были разговоры и чинные поцелуи, теперь слышался смех. Звон бокалов исчез бесследно, или его заглушала громкая музыка из проигрывателя, причем ставили уже не французские баллады, а песни, слышанные Инес по радио, — «Би Джиз», Карпентер и даже казачок.
Тревожные признаки были повсюду: осуждающие вздохи старых верных слуг, которые никогда не позволили бы себе более открыто выразить недовольство перед девочкой, которую они должны были оберегать. Или еще более явные свидетельства: когда Инес изредка встречалась во дворе с Альберто (дома они уже не виделись), он щипал ее за щеку и говорил «Привет, Инесита-Инес» с той виноватой жалостью, какую обычно испытываешь к безнадежно влюбленному в тебя человеку, которому не можешь ответить взаимностью. Были и другие, вовсе вопиющие признаки: Беатрис тайком ускользала из дома в одежде, неприличной для ее возраста, которая смотрелась на ней потрясающе. Блузка, обтягивающие лиловые брюки и турецкие тапочки казались словно нарисованными на теле: все вызывающее сидело на Беатрис просто великолепно.