Приблизив лицо ко мне, и понизив голос, она говорит:
— А еще у меня были судороги. Всего несколько раз, но я это запомнила. Один раз после обморока, когда я упала в кресло, и у меня затряслись ноги и руки так, что я растерялась — никогда у меня такого не было. Потом еще в огороде, когда я упала в грядку с морковкой и вся испачкалась в грязи.
Я, кивнув, отодвигаюсь от неё и встаю.
— В общем, все понятно, Алевтина Афанасьевна? Будем обследоваться и лечиться.
Я выхожу из палаты и думаю, что первым, кого я позову на консультацию, будет психиатр.
В ординаторской сидит Лариса.
— Я начинаю беспокоиться, — говорит она, — Вера Александровна не отвечает на мобильный телефон.
Сев за свой стол, я пишу историю болезни.
— Михаил Борисович, почему вы так спокойны, неужели вам все равно, что ваш коллега отсутствует? — возмущенно говорит она.
— А вам, Лариса, нежелательно волноваться, — говорю я, поворачиваясь к ней, — и, к тому же, будем мы волноваться или нет, — в данной ситуации мы ничего не сможем сделать.
— То есть, как это?
— А вот так, — я снова отворачиваюсь от неё.
Лариса говорит что-то еще, но я не слушаю.
Веру Александровну уже доставили в наше приемное отделение. Врачи из реанимации, зная о прибытии пациента с тяжелой черепно-мозговой травмой, уже приступили к оказанию помощи.
Все уже произошло.
31
Леонид Максимович, заглянув в ординаторскую, громко говорит, что в приемное отделение привезли Веру Александровну.
— Автомобильная авария, — коротко говорит он, — черепно-мозговая травма. Я иду туда.
Лариса охает, вскакивает и быстро уходит за заведующим.
Я спокойно дописываю историю болезни и иду в реанимационное отделение, потому что знаю, что к этому моменту Вера Александровна уже там.
Реанимационное отделение всегда вызывает у меня неоднозначные чувства. Мне достаточно редко приходится сюда приходить, и, может, это хорошо. Когда я вижу, как человек перестает быть личностью, превращаясь в обездвиженное фиксированное к кровати тело, интубированное и облепленное датчиками, мне не по себе. Тело еще функционирует, а «Ах» уже отделилась от него, ожидая, когда можно будет оставить это почти мертвое тело, растворившись в Тростниковых Полях. Имя у человека еще есть, — на обходе его называют врачи, хотя медсестры, когда ухаживают за телом, никак не называют больного, — а личность практически утрачена. Аппараты неутомимо поддерживают жизнедеятельность, а птица уже взлетела к небу.
В реанимационном отделении три палаты. В одной из них три кровати, ничем друг от друга не ограниченные и лежат там две женщины и мужчина. В другой палате — тоже два разнополых пациента. Вера Александровна, как сотрудник больницы, лежит в отдельном боксе.
Я смотрю на лицо коллеги. Голова забинтована, глаза закрыты, изо рта торчит трубка, подсоединенная к аппарату искусственного дыхания. На мониторе бежит кривая сердечного ритма. Она жива, сердце бьется, но насколько пострадал мозг — неизвестно.
— Господи, за что же это? — слышу я рядом плачущий голос Ларисы.
Я молчу. Не место и не время говорить о том, что каждый из нас выбирает ту дорогу, которая предопределена. Она сама укладывала камни в мостовую, которая привела её сюда. И Бог здесь не причем. Невозможно уследить за каждым человеком, да и не нужно этого делать — Бог не для того живет на Земле, чтобы спасать тех, кто этого не заслуживает. Да и не всех, кто заслуживает, Он будет спасать.
Когда я ухожу, в соседней палате две медсестры перестилают женщину. Они небрежно и бесцеремонно перекатывают обнаженное тело, словно это бревно, с одного бока на другой, и это тоже мне не нравится.
Человек в реанимационном отделении становится субстратом, который врачи пытаются вернуть обратно в мир живых людей и довольно часто это у них получается, а средний медицинский персонал заботится о них, как заботятся о лежащей в определенном месте вещи — абсолютно неважно, что это, просто работа такая.
Когда иду обратно в ординаторскую, я захожу к Шейкину. Глядя на его серьезное лицо, я говорю:
— Сейчас, Шейкин, за вами приедет медсестра и отвезет в процедурный кабинет. Я выпущу жидкость из живота, чтобы вам легче было.
Он кивает. И, когда я уже отворачиваюсь, чтобы уйти, говорит мне в спину:
— Доктор, а, может, уже не надо?
— Что — не надо? — спрашиваю я, снова поворачиваясь к нему.
— Да, вот это, жидкость выпускать, может, лучше дадите мне какое-нибудь лекарство, чтобы я тихо и безболезненно ушел.
Соседи по палате, только что говорившие друг с другом, мгновенно замолчали и уставились на меня, ожидая, что я скажу.
— Не говорите глупости, Шейкин, придет время, и уйдете, только разница в том, как вы будете уходить — в муках с проклятьями к Богу или в мире со своим сознанием и молитвой в сердце, — говорю я спокойно и ухожу.