— Вас же не вербовали, вы ж не давали таких расписок?
— Что вы меня об этом спрашиваете, доктор Верочка? Вы правильно сказали: у меня свои грехи, и я за них готова ответить. Ну, смалодушествовала в трудную минуту, ну, даже, если хотите, поверила, что Красная Армия разбита, что этой стальной лавины не остановишь, что старая жизнь кончается и надо приспосабливаться к ним, к этим... И что? Кому от этого вред, кроме меня самой? Ну, пела для них в кабаре, на столе вон плясала, черт возьми... Ну, принимала подарки, жрала их сласти и коньяк: надо же было жить. Но завербоваться в гестапо... Да меня никто и не вербовал, на что я там нужна? — И вновь застонала: — О, как скверно, как подло, как низко... И этого слизняка я когда-то считала яркой, мыслящей индивидуальностью, смотрела ему в рот, любила его...
Потом, оборвав поток слов, подозрительно уставилась на меня:
— Я вижу, вы тоже мне не верите? Да? — И истерически выкрикнула: — Не верите, ведь не верите?!..
Верю ли я ей? И да, и нет. Она все время играет какие-то роли, и когда она настоящая, невозможно отличить. Валька — та совершенно ясна: глупая, безвольная и какая- то слишком уж телесная, но добродушная в общем-то баба. Офицерские кутежи, блиц-романчики с нашими врагами — все это, конечно, омерзительно, но вот на серьезное предательство вряд ли она способна... А Ланская... Нет, за нее я бы не поручилась,— самовлюбленная, эгоистичная до мозга костей, шкурница и, конечно, авантюристка, хотя бы в душе. Нас она не выдала, и это говорит за нее... Но вот проболталась же как-то, что они с Винокуровым собрались бежать, уложились и остались лишь потому, что Шонеберг не прислал за ними обещанной машины. Говорила: забыл впопыхах драпа, а я думаю — просто бросил их, выплюнул, как шелуху от семечек. Обмолвилась она об этом в припадке истерии лишь раз, а потом, полчаса спустя, хладнокровнейше уверяла, что сама решила остаться. Нет, ей верить нельзя. В сущности, я тут, в камере, очень одинока.
Я стыжусь своей беспринципности, но все-таки мне ее жалко: такая красивая, такая талантливая, такая обаятельная.
— Нет, и вы мне не верите! — повторяет она, и голубые глаза ее заплывают слезами.— Одна, совсем одна...
Тут уж она явно играет.
— Вам предъявили протокол допроса Винокурова? Он им подписан?
— Нет, не предъявляли, я потребовала очную ставку,— отвечала она, без переходов переключаясь на деловой тон.
— Обещали?
— Не знаю, не знаю... Но раз этот был действительно завербован, он может показать что угодно и на кого угодно... О, я его узнала! Мразь, гнида, слизняк... И еще этот наш герой-любовник, про которого вы рассказывали, ну, тот, что на мосту убеждал вас уходить... Он показал, что это я нарочно пустила слух о падении с крыши, чтобы обмануть общественность и остаться у немцев.
— Но это же было!
— Было, не отрицаю. Об этом я сама им сказала. Малодушие не предательство. Глупая бабья хитрость не преступление. Но теперь, когда Винокуров...
— Зачем же он так сделал? Какая ему-то от этого польза?
Ланская подняла на меня глаза. В них была уже неподдельная тоска, такая тоска, что мне стало жутко.
— Вот именно — зачем? Того героя-любовника я понимаю. По его мнению, я осрамила труппу, опорочила нашу профессию, положила тень на весь коллектив. Он имеет право меня ненавидеть, думать обо мне самое скверное... Но этот? Он же любит, любит меня. Я это чувствую... Вы меня не слушаете, Вера?
В самом деле, я уже не слушала. Я вспоминала сцену на мосту. Страшный исход, умирание города. Поток людей с узлами, чемоданами, баулами, детьми на руках. Эту телегу, как бы плывущую в живом потоке, и старого актера Лаврова поверх театральных пожитков, одной рукой обнимавшего жену, другой прижимавшего к себе картину... И тот, другой актер, их герой-любовник, встал передо мной. С какой болью сказал он мне тогда о гибели Ланской. Да, сейчас он имеет право так о ней думать. Но Винокуров! Я же видела их вместе. Только слепая любовь могла помочь ему переносить ее капризы, ее издевательское презрение. И почему он- то не уехал с немцами, почему остался? Ну, обманули, не дали машины. Мог уйти пешком. Он не глуп и не мог не предвидеть, что ожидает фашистского «вице-бургомистра» в освобожденном городе... Что-то во всем этом было неясно, о чем-то Ланская и теперь недоговаривает.
— Подождите очной ставки. Может быть, вам ее все- таки дадут.
— Вы еще расскажите мне про презумпцию невиновности! — отмахнулась Ланская.
Потом она как бы снова окаменела и просидела до отбоя в полной неподвижности. Даже когда коридор наполнился железным грохотом опускаемых коек, она не шевельнулась. Валентина опустила ее койку, поправила постель, подняла Ланскую под руки, и та, не сопротивляясь, улеглась. Улеглась на спине, уставив глаза в потолок.