Мы закончили свою работу около шести, когда с моря потянуло предвечерней свежестью. Ров был чисто вылизан и словно отутюжен. Офицеры, шагая на негнущихся ногах, проследовали вдоль канавы. Им нравилось, они качали головами, один даже похлопал нескольких пленных по плечу. Обер-лейтенант с моноклем объявил зычным голосом: «Ganz gut gemacht!» Остальные повторяли эти слова как заведенные: «Ganz gut gemacht, sehr gut gemacht!»[52]
Затем приказали сложить в кузов грузовика лопаты и заступы. Все это было выполнено четко. Мы начали поглядывать в ту сторону, откуда должна была подъехать кухня. Высокий толстяк смеялся во весь голос: «Что я говорил? Народ цивилизованный, пленные — это пленные, я знаю закон, господа».Раненый парень почувствовал себя плохо. Я подошел к солдату, спросил, можно ли больному прилечь на минуту. Тот улыбнулся вполне любезно и ответил, что только после поверки, и тут же по приказу одного из офицеров охрана принялась выстраивать нас на поверку — по росту, спиной к сосновому бору, лицом к заходящему солнцу.
Мы выстроились довольно быстро и слаженно. По команде рассчитались, как на самой обычной поверке. Позади нас был ров, выкопанный в сыпучей песчаной почве, но, несмотря на это, аккуратно подчищенный, с ровным дном и отглаженными стенками; охрана выстроилась против нас. Из леса доносился предвечерний гомон птиц. Один из офицеров, пожалуй самый молодой, проверил через переводчика, совпадают ли данные вечерней поверки с данными утренней. Совпадали: никто не умер, не заболел и не сбежал. Офицер объявил нам через переводчика благодарность за добросовестное выполнение приказа. При этом улыбался и долго покачивал головой. Обер-лейтенант вермахта подошел к нему, вынул из глаза монокль, о чем-то спросил, понизив голос и с той подчеркнутой серьезностью, какую обычно напускают на себя пьяные. Тот утвердительно кивнул. Потом они угостили друг друга сигаретами.
Заходящее солнце светило нам прямо в лицо. На его фоне солдаты из охраны казались черными силуэтами. Мы не видели ни их глаз, ни лиц.
— Und wo ist unseres Abendessen?[53]
— выкрикнул веселый голос в конце шеренги.— Wa-a-as?! — рявкнул офицер. — Was?
Воцарилась зловещая тишина.
А потом прозвучала команда:
— Feuer! — И еще раз: — Feuer![54]
Я пережил тогда свою собственную смерть. Не представляю, каким образом одному мне удалось вернуться к живым.
Историю эту я знаю только с чужих слов, а случилось так потому, что после расстрела из соседней деревни пригнали мужчин засыпать ров, уже в темноте и при уменьшенной охране. Кто-то услыхал мои стоны. Тайком от немцев меня извлекли из ямы. Потом я целый месяц провалялся у очень хороших, говоривших на тяжеловесном, не знакомом мне кашубском наречии людей, которые спасли мне жизнь и о которых я знаю лишь то, что уже в 1941 году всю эту семью вывезли в Освенцим. Довольно молодую супружескую пару, мальчика лет десяти и его сестренку, чуть постарше.
Уже много лет упорно и тщетно разыскиваю я следы своих убийц.
Массовое захоронение обнаружили еще до моего возвращения на родину. Между тем поныне не удалось мне установить, какая часть и по чьему приказу свершила черное дело, отняв жизнь у двухсот человек. Известно было одно, что это сделали эсэсовцы Эберхардта. И ничего более.
Я неоднократно наведывался в Комиссию по расследованию гитлеровских преступлений. Дважды стенографировали мои показания — в 1947-м и в 1955-м. Три отпуска подряд я потратил на поиски свидетелей расстрела. Нашел двух мужчин, которые закапывали наш ров. Но никто из них не знал, какая часть учинила расправу, тем более они не могли знать фамилии тех офицеров, которые (так мне кажется, вернее, я убежден) исключительно по своей воле и ради собственного развлечения во время веселой попойки велели своим людям погожим сентябрьским днем убить двести пленных.
После почти двадцатилетних поисков я знаю о них столько же, сколько знал в восемнадцатый день сентября тридцать девятого года. Все они были очень молоды, упитанны и элегантны, а также веселы. Сегодня я, пожалуй, не узнал бы их в лицо. Не знаю, живы ли они или война отплатила им за нас. Хочу верить, что так случилось. Но мне кажется, что они живы. Возможно, жив только один, возможно, двое.
Я редко думаю о них. Но всякий раз это воспоминание ложится невыносимо тяжелым камнем на душу.
Однажды был у меня любопытный разговор с сотрудником Комиссии по расследованию. Он, видимо, в тот день плохо себя чувствовал, словно задыхался, лицо его блестело от пота.
Когда я спросил о своем деле, он встал из-за стола, заваленного папками, подошел ко мне.
— Уважаемый, — проговорил он сердито, — я помню: вас интересуют двести пленных, которые расстреляны в районе Оксивья восемнадцатого сентября. Верно?
— Да, — подтвердил я.