Лида кивнула, ощутив на верхней губе большую и бесплотную пушинку.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Не перестаю спорить с прокурором. Мысленно. А спорит ли он со мной? Мысленно?
Есть люди, которые живут однообразно, спокойно и скучно, которые не ошибались, не побеждали, ничего не совершали, ни в чем не усомнились, ничего не искали, никому не помогли, ни во что не ввязались, ни с чем не боролись, ничем не пожертвовали... И никто их за это никогда не упрекнет. Да и некому. Да и не за что, ибо они всегда добросовестно трудились...
Оказывается, можно от всего заслониться трудом. Оказывается, труд оправдывает любую жизнь. Оказывается, труд может быть вместо жизни. Я с этим никогда не соглашусь. Мало, мало лишь хорошо работать! Труд должен быть в жизни, а не вместо жизни!
Рябинин ходил по улицам. Он не знал иного способа успокоения души, кроме сильного утомления тела.
Проспект, как это бывает в районах новостроек, внезапно оборвался, выстелив перед собой сурепное поле. Солнце почти на глазах потеряло форму шара и сползло за горизонт расплавленной массой, как вытекло из своей огненной оболочки. Запахло жидкими пригородными травами и сухой глинистой землей.
Остатки солнечных лучей и полевые запахи заслонила черная нелетняя фигура.
– Я тут живу. – Комендант показал на серую пятнадцатиэтажную глыбу. – А вы кого-то выслеживаете?
– Да, уже выследил.
– Кого?
– Солнце.
– Это какое?
– Которое только что закатилось.
– Я тоже живу по современному стилю, – обиделся комендант.
– Александр Иванович, а вы когда-нибудь искали смысл жизни? – вырвался у Рябинина озорной вопрос.
– Это раньше искали, когда не было телевизоров.
Улыбка Рябинина спугнула коменданта – он кивнул и как-то ушел бочком: черный человек в черном костюме с единственно светлыми пятнышками – синими носками.
И опять поплыли дома и побежал под ботинками асфальт.
Рябинин умел говорить с людьми. Он понимал любого, даже того, кого не, принимал. Ему признавались в том, в чем не признавались и себе. Он умел, он знал, он понимал... Но это там, за столом, в следственном кабинете.
Тихая улица оказалась вся в пуху. Он бежал серыми комочками по асфальту и вспугнуто взлетал перед машинами. Он плыл в уличном воздушном потоке, цепляясь за углы и шероховатости. Крупный зонт пуха влетел в открытое окно и свободно вылетел, как шаровая молния.
Почему с посторонним, с чужим, с незнакомым говорить проще, чем с близким?
И промелькнуло, исчезая...
...Ударить чаще всего хочется любимого человека...
Промелькнула какая-то глупость, но все-таки почему удавалось растрогать матерых уркаганов, которые сморкались, терли кулачищами глаза и рассказывали про себя все, не упуская ни интимных, ни воровских подробностей? Почему не получается разговора с любимой женщиной, у которой что-то случилось, или это у него случилось, или у них обоих случилось?..
Рябинин убыстрил шаг, словно куда-то опаздывал. Он уже не интересовался названиями улиц и не считал кварталы, занятый едкими и непроходящими мыслями. Он почти бежал, сжигаемый этими "почему" – от них бежал и с ними.
Восьмиэтажный блочный дом в тихом закоулке удивлял прохожих белой, чуть не мраморной доской с желтыми, чуть не золотыми буквами: "Дом высокой". Зачем писать, что дом высокий? Не такой уж он и высокий. И почему неграмотно: "высокой"?.. Редко кто догадывался, что буквы третьего слова "культуры" – осыпались с доски, как листья с осеннего дерева. "Дом высокой". Не сюда ли Рябинин бежал своими беспорядочными зигзагами?..
Он поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру с дверью, исполосованной блестящими, похожими на фольгу, лентами. За ней сначала раскашлялись. Затем дверь приоткрылась, показав в проеме совок бородки, который мелко затрясся. Жилистые смуглые руки схватили Рябинина и втащили в переднюю. Запах книг, яичницы и свежего кофе знакомо щекотнул нос, а скулу щекотнула жесткая бородка, что означало поцелуй.
– Следопытский нюх привел тебя к ужину...
Гостинщиков втолкнул его в комнату своей холостяцкой квартирки и толкал до самого стола, где на чистейшей белой скатерти сиял ровно один прибор. Второй появился рядом мгновенно – расписанные золотом тарелки, серебряные нож и вилка, хрустальный фужер, салфетка... Рябинин знал, что утром Рэм Федорович съедает из холодильника кусок сыра и стоя выпивает стакан чая, в обед берет на подносик столовские щи с котлетами, в поле ест все и везде и только дома по вечерам ужинает на фарфоре и хрустале, под классическую музыку, иногда при свечах.
– Сезар Франк, – сказал геолог, протянул руку за полку и включил стереофонический проигрыватель.
Рябинин почти не знал Франка. Под тихую музыку он рассеянно отпил портвейн из старинной кубической рюмки, ковырнул вилкой загадочное блюдо яичница с давлеными абрикосами, посыпанная какой-то запашистой травкой, – и спросил:
– А чаю можно?
– Так, следствие в тупике...
Чай, как всегда, влился прямо в кровь.
– Приятно, что ты приходишь со своими бедами ко мне.
– Чего ж тут приятного? – вяло спросил Рябинин.