– Правду сказать, мне тоже, – отвечает. Но руку пожать мне протянул, будто я мужчина, и я это за комплимент сочла. Я все сидела, смотрела ему вслед. Девушка подошла и спросила, не хочу ли я еще чашку кофе. Нет, спасибо, говорю. У меня уже от первой несварение желудка сделалось. Так оно и было, да только не из-за кофе.
Человек всегда найдет, чему порадоваться, что бы там ни случилось, и на обратном пути я радовалась, что никаких вещей не собрала, так что не придется мне ничего на место убирать. И еще радовалась, что ничего Селене не сказала. Я хотела, но потом передумала: боялась, что такой секрет она сохранить не сумеет – выболтает подружке, а там, глядишь, и до Джо дойдет. Мне даже приходило в голову, что она может упереться и сказать, что не поедет. Особенно-то я такого не ждала: уж очень она вся сжималась, когда Джо к ней близко подходил, ну, да от девочки-подростка всего можно ждать, и ничего заранее не угадаешь.
Так что кое-что не совсем черным было, но вот что мне дальше делать, я не знала. Снять деньги с общего моего с Джо счета? Так на нем долларов сорок шесть лежало, а уж приходно-расходная книжка – и вовсе курам на смех; если мы еще на задолжали, то на самом краешке висели. А просто хватать детей и мчаться куда-то сломя голову я не собиралась, нет уж, сэр, нет уж, мэм! Поступи я так, Джо назло мне спустил бы все деньги. Мне это было ясно как Божий день. И так уже триста долларов он промотал, если мистер Пийз не ошибся… А из трех оставшихся тысяч две с половиной я в банк внесла – заработала их, отмывая полы, протирая окна и развешивая простыни проклятой стервы Веры Донован – шесть защипок, не четыре! – все лето напролет! Конечно, зимой, как потом оказалось, это было куда трудней, но все равно не в кино сходить и не по парку прогуляться.
Что я детей увезу, это я твердо решила, но уехать без гроша – это нет! Я хотела, чтоб мои дети свои деньги получили. Возвращаясь на остров, я стояла на носу «Принцессы», а свежий морской ветер разбивался о мое лицо на две струи, сдувал волосы с висков, и я знала, что сумею вырвать у него эти деньги. Вот только не знала как.
Жизнь шла своим чередом. Если не вглядываться, то ничего вроде бы и не изменилось. На острове никогда ничего вроде бы не меняется… если не вглядываться. Но в жизни всякого куда больше, чем кажется на первый взгляд, а для меня, во всяком случае в ту осень, то, что кроется под поверхностью, казалось совсем другим. Изменилось то, как я видела все, и, наверное, это было главным. И я уже не о третьем глазе говорю. К тому времени, когда бумажная ведьма Малыша Пита была снята, а его картинки с индюшками и пилигримами убраны, я уже увидела все, что мне требовалось, моими естественными глазами.
Например, как сально, по-свинячьи, Джо посматривал на Селену, когда она была в халатике, или как он смотрел на ее задок, когда она нагибалась взять посудное полотенце из-под мойки. То, как она обходила его стороной, когда он сидел в кресле, а ей надо было пройти через гостиную, чтоб подняться к себе в комнату, как она старалась, чтоб их руки не соприкоснулись, когда за ужином передавала ему тарелку. У меня сердце надрывалось от стыда и жалости, и в таком я бешенстве была, что меня тошнота мучила. Он же был ее отцом. Господи помилуй! В ее жилах текла его кровь, у нее были его черные ирландские волосы и короткие мизинцы, и все-таки глаза у него прямо из орбит выскакивали, если у нее бретелька с плеча сползала.
И я видела, как Джо Младший его стороной обходит, а на его вопросы старается не отвечать, а если уж промолчать никак нельзя, только буркает что-то. Помню день, когда Джо Младший принес мне свой доклад о президенте Рузвельте, когда его ему учительница вернула. Она поставила ему высшую оценку с плюсом, на первом листе написала, что такую оценку она за двадцать лет своей работы в школе ставит в первый раз и думает даже, что его могут напечатать в газете – так он хорош. Я спросила Джо Младшего, может, он пошлет его в элсуортский «Америкен» или в Бар-Харбор, в «Таймс», почтовые расходы я заплачу. А он только головой мотнул и засмеялся. Не очень мне этот смех понравился – злой такой, бездушный, как у его отца.
– И чтоб он полгода мне прохода не давал? – спрашивает. – Нет уж, спасибо! Разве ж ты не слышала, как он его называет «Франклин Д. Жидвельт?»
Как сейчас его вижу, Энди: всего двенадцать, а уже почти на шесть футов вверх вымахал, стоит на заднем крыльце, руки в карманы засунул и смотрит на меня сверху вниз, а я держу его доклад с высшей оценкой и плюсом вдобавок. Помню, как уголки его рта изогнула улыбка. Только в улыбке этой не было радости, не было веселья и доброты. Это была улыбка его отца, хоть мальчику бы я это ни за что не сказала.
– Из всех президентов он больше всех Рузвельта ненавидит. – Вот что он мне сказал. – Я потому и выбрал его для доклада. А теперь, пожалуйста, отдай доклад, я его в печке сожгу.
– И не думай, Солнышко Джим, – говорю. – А если хочешь почувствовать, как собственная мать тебя через перила во двор сбросит, попробуй его у меня отнять!