— Мамочка! Мамочка! — Ее ребенок бежал к ней, зовя ее с той особой, похожей на птичью тревогой, какая диктуется необходимостью, постоянной потребностью в ней. Она подивилась тому, что на этот раз ее разомлевшее сердце не отозвалось в ответ беспокойством болезненной любви. Она подхватила ребенка на руки, но подумала: нельзя, чтобы он рос таким слюнтяем! Он окрепнет, когда станет бывать на солнце.
Ее раздражали цеплявшиеся за нее ручонки, особенно за шею. Она дернула шеей. Ей не хотелось, чтобы к ней прикасались. Бережно опустила ребенка на землю.
— Беги! — сказала она. — Беги на солнышко!
И тут же, прямо на месте, раздела его и голенького выпустила на теплую террасу.
— Поиграй на солнышке! — сказала она.
Он был испуган и собирался заплакать. Но в теплой расслабленности тела и полном безразличии сердца она покатила к нему по красным плиткам апельсин, и мягкое, несформировавшееся тельце пустилось за ним вдогонку. Но как только мальчик поймал апельсин, он тут же его бросил — его прикосновение к телу вызывало незнакомое ощущение. Недовольный, он обернулся и посмотрел на нее, сморщив личико, готовый вот-вот расплакаться, напуганный своей наготой.
— Неси мне апельсин, — говорила она, изумляясь своей полной безучастности к его тревогам. — Неси мамочке апельсин.
— Он вырастет не таким, как отец, — сказала она себе. — Не как червь, никогда не видавший солнца.
Раньше она была бесконечно поглощена ребенком, мукой ответственности, словно, родив его, ей надлежало держать ответ целиком за все его существование. Ее раздражало даже если у него текло из носа, задевало за живое так, будто она должна была выговаривать себе самой, полюбуйся, что ты произвела на свет!
Теперь произошла перемена. Ребенок больше так живо не интересовал ее, и она освободила его от бремени своего беспокойства и воли. И от этого он стал только крепче и здоровее.
Про себя же она думала о солнце, о его великолепии, о своем соединении с ним. Теперь жизнь ее стала целым обрядом. Она всегда просыпалась до рассвета и, лежа, наблюдала, как серый цвет переходит в бледно-золотой, чтобы узнать, не затянут ли край моря облаками. Ее охватывала радость, когда, расплавленное, оно вставало в наготе своей, озаряя нежное небо сине-белым пламенем.
Но порой оно выплывало, рдея румянцем, подобно крупному, застенчивому человеку. Порой — неторопливое, пунцово-красное, с разгневанным видом медленно прокладывало себе путь. Порой же она не видела его — оно двигалось за ровной стеной облаков, отбрасывавшей вниз лишь золотой и алый отсвет.
Ей повезло. Неделя шла за неделей, и, хотя рассвет порой выдавался облачный, а после полудня, случалось, все затягивало серым, не проходило ни дня без солнца — несмотря на зиму, дни в основном стояли ослепительные. Расцвели маленькие, тоненькие дикие крокусы, лиловые и полосатые; дикие нарциссы вывесили свои зимние звездочки.
Каждый день отправлялась она к кипарису посреди рощицы кактусов на бугре с желтоватыми утесами у подножия. Теперь она поумнела, стала сообразительнее и надевала лишь пеньюар голубиного цвета и сандалии. Так что в любом укромном уголке она вмиг представала перед солнцем нагой. А в то мгновение, как облачалась снова, становилась серой и невидимой.
Каждый день с утра до полудня лежала она у подножия могучего кипариса с серебристыми лапами, под весело катившим по небу солнцем. Теперь она чувствовала солнце в каждой жилочке своего тела, в ней нигде не гнездилась холодная тень. А ее сердце, то исполненное тревоги и напряжения сердце, исчезло, подобно цветку, что опадает на солнце, оставляя лишь зрелую коробочку с семенами.
Она знала это солнце на небесах, иссиня-расплавленное, с белой огненной каймой, излучавшее пламя. И хоть светило оно всему свету, когда она лежала, сбросив одежду, оно устремлялось к ней. 1)то было одно из его чудес — солнце могло светить миллионам людей и все же оставаться лучезарным, великолепным и единственным солнцем, устремленным к ней одной.
Познав солнце, она, уверенная, что и солнце
Даже крестьяне, проходившие со своими ослами по древней каменистой дороге, хоть и почернели от солнца, все же не были пронизаны солнцем. Словно улитка в раковине, таилось в них мягкое, белое ядрышко страха, где, съежившись от страха смерти, от страха естественного сияния жизни, пряталась душа человека. Одолеваемый внутренним страхом, он не смел по-настоящему выйти наружу. Таковы все мужчины.
Но к чему принимать мужчин!
В своем безразличии к людям, к мужчинам она теперь не так опасалась, что ее увидят. Маринине, которая покупала для нее в деревне продукты, она сообщила, что доктор прописал ей солнечные ванны. И довольно с них.